Скоро, к своему облегчению, Джон замечает, что вязкий трепет перед Хорватом без остатка сметен освежающим хлестким бризом чистейшего отвращения, хотя Джон называет его ясностью Он очистил свой ум от туманящих дыма и пыли трагической судьбы Хорвата и его самодовольного нравственного достоинства и теперь видит Имре насквозь. Рассказы этого человека были притчами себялюбия, грубой и беззастенчивой саморекламой. Хорват, очевидно, сам состряпал себе эту репутацию и теперь всем ее навязывает:
— Оооо, сэр, ответственность — вот что я понимал. С тех пор как я был маленький мальчик, мне говорили про ответственность нашей семьи перед страной и про бремя, которое мне придется нести. «Народная память» — так назвал нашу типографию Больдижар Киш, и отец часто повторял это мне. Я знал, что однажды буду отвечать за сохранение этой памяти. Вы знаете Киша? Нет? Крупный революционный лидер за демократию. Он написал стихотворение, где говорится, что наша типография рассказывает историю венгерского народа самому народу и миру Мы помним за народ. Наверное, как вы, евреи, со своим Песахом. Но наша история еще пишется, это не старинные легенды о фараонах.
И здесь Джон, не успели они, гуляя по Андраши, дойти хотя бы до Оперы, уже сорвал, высушил и вклеил Имре в свой гербарий, точно как описывал Хорвата Чарлз: напыщенным, самодовольным, гордым тем клеймом добродетели, которое случайно ему досталось в исторической лотерее, и (Чарлз позабыл об этом упомянуть), видимо, записным антисемитом.
Однако спустя два вечера Джон сидит слева от Имре за обедом, которым угощает Чарлз, и ему уже не так легко сгуртовать свои чувства.
— Мистер Хорват, это мой друг Марк Пейтон, знаменитый канадский социолог и историк, — так Габор представил последнего прибывшего, и с той минуты, как все четверо уселись в отдельном обеденном зале швейцарского ресторана в Городском парке, Джон отмечает, с какой огромной скоростью его отвращение к Хорвату сменяется очарованием и спокойными периодами чистого уважения, отмечает в себе неспособность решительно записать Имре в несерьезное.
— Если быть внимательным, в лагере можно многое о себе узнать, — в какой-то момент говорит Имре Марку, и Джон проникается собственной малостью и бесполезностью в присутствии человека, прожившего такую жизнь. — Моя типография оказалась в самом центре восстания 1956 года, — говорит венгр хмурому канадцу минутой позже, и Джон закатывает глаза.
Ресторан расположен в тени Вайдахуньяда, паркового замка девятнадцатого века, а в этом обеденном зале окна выходят на две стороны: с одной вырисовываются очертания замковой башни, с другой луна только что с широкой улыбкой начала свой долгий ежемесячный зевок. Чарлз общается с официантами в выразительно повелительной манере, каждым жестом показывая свое умение руководить. Вина он тщательно подобрал накануне, и теперь поднимает первый тост за будущее «Хорват-пресс» и за память венгерского народа. Четыре бокала сходятся и звенят под сияющими призмами и электрическим жужжанием люстры.
Невзирая на сомнения Джона в Марковой устойчивости к давлению, Пейтону дали роль Чарлзова доверенного советника по культуре. Он практически играет ее как мим; почти не говорит, только с предсказуемой задыхающейся ненасытностью выслушивает рассказ Имре.
— После войны ко мне пришел один писатель. — Имре складывает руки и наклоняется к Марку, однако смотрит поверх головы собеседника, выглядывая прошлое. — Он печатался в нашей типографии еще во времена моего деда, можете ли вы поверить? Отцу, однако, пришлось расторгнуть договор с этим писателем, потому что его сочинения никто не покупал, но я знаю, отцу хотелось бы его удержать, несмотря на убытки. Этот парень в своей жизни вращался в замечательной компании, входил в клубы писателей и художников, принадлежал, знаете, влиятельному и важному поколению… — Марк слегка, кончиками пальцев правой руки касается левой ладони и медленно кивает.
Четверо официантов вносят первое: тушенное в пипераде филе балатонского фогаша, заказанное Чарлзом накануне после совещания с шеф-поваром. Официанты одновременно ставят перед каждым из четверых едоков увенчанную куполом тарелку и по сигналу с изящным взмахом поднимают крышки. Следующие три с половиной часа вино снова и снова меняет цвета, крепкое сменяется дымчатым, потом вязким и сладким. Блюда меняются и меняются, и вот уже рыбный старт — такая же далекая память, как детский завтрак на траве: аромат соуса, запомнившийся обрывок разговора, мимолетный солнечный луч на чьем то лице. От рыбы к овощам, к супу, к мясу, к пирогу, к сыру и фруктам Джон старается выстоять против ураганного Имре, пока нотации и монументальные истории, дерзкие риторические вопросы спутываются в один длинный монолог, который назавтра в памяти Джона поглощает не часы, а недели, и адресуется только ему — долгое погружение в Имре, которому Джон никак не мог противиться:
Читать дальше