В этот вот амбар невозмутимо отправляется моя подруга. Я второпях кое-как объясняю ей неблизкую дорогу, совершенно не понимая, как она доберется, а если доберется — как воспримет, дыша духами и туманами, эту срамоту, как изловчится пройти в своих бархатных туфлях по набухшему полу?
Я проводить ее не могу, ибо просто не представляю, как вообще можно провожать женщин в одно место, становясь ненамеренно посвященным в эту совершенно скрытную необходимость, в этот апофеоз неуклюжести и обескураженного достоинства.
Она уходит. Я жду. Я понял! Пройдя сквозь слободу, униженная дорогой к тете Дусе, ошеломленная пятиметровой тетидусиной норой — я-то привык, а она видит ее впервые, — прелой горбообразной постелью, на которой б у д е м, столом с бутербродами, бело-красными и сверкающими возле мутного граненого стакана, где в гнилой воде раскисла и растопырилась грязная разбухшая луковица, выставившая изнутри себя отвратительный зеленоватый зародыш лукового пера… — увидя все это, она передумала. Ушла! Просто взяла и ушла! Вот и сумочку взяла же! Правда, вино оставила… Принесла вино… Ни за что в жизни не мог бы предположить, что ради меня принесут вино. Ушла! А если не ушла, то заблудилась, а если не заблудилась, то кто-нибудь привязался к ней — здешние обитатели, как было сказано, запросто могут подумать, что она шпионка. Недавно вот в Марьиной Роще небезразличные к судьбам Родины люди поймали шпиона, похоже — американского. Или даже двух…
— Что ж ты, Калиныч, в рот нехороший, велосипедом мои дрова загородил? Неужели недоделал еще? — слышится за окошком бодрое начало добрососедского разговора у сарая. От неожиданности я дергаюсь, замираю, подбираюсь к окошку и заглядываю в щель между марлевой занавеской и облупленной доской проема…
Возле моего глаза, огибая каменный желвак масляной краски на тетидусиной раме, ползет ручеек мелких муравьев. Выползают они из одной щелки, а спустя сантиметра три уходят в другую… Что муравьи! Мое зрение способно сейчас разглядеть амебу… Мои уши способны уловить ультразвук…
— Калиныч, бля… — раздается у сарая звук обычный, и сердце во мне, заколотившись, проваливается, потому что за спиной, трясясь, отворяется дверь. Я рывком поворачиваюсь и обалдело удостоверяюсь, что в дверь тихо проскальзывает моя подруга.
— А вот и я, — говорит она, а я своим обостренным зрением немедленно и тщательно впиваюсь в ее бархатные туфли и особенно в тоненькую линию красиво зачерненной подошвы.
— А умыться тут можно?
Мама дорогая! Это никогда не кончится! Я же не знаю, где в коридоре тетидусин рукомойник и какой обмылок на какой из тридцати трех полочек ей принадлежит и какого мыла? — может, развесного мраморного, которое варит мыловар Ружанский, а из чего варит, об этом в свое время. А вдруг таз под умывальником полон и его надо вынести?.. А если полон, то чем?..
— Унмёглих! — говорю я по-немецки, потому что моя подруга этот язык прекрасно знает, а я в то время тоже неплохо болтал, что, кстати, в немалой степени расположило ее ко мне там, где мандариновые деревья дают завязь.
— Унмёглих, вайль их вайс нихт, во ист дер тетидусин рукомойник унд зайфе! — начинаю я валять дурака, а она, улыбнувшись, достает из сумочки сверкающий флакончик, потом ватку и аккуратно протирает пальцы со множеством поразительных колец, среди которых — толстое, сковавшее ее с особистом, непринятая тогда в обиходе и тоже внезапная вещь.
Она подошла к окну, глянула в щель сбоку занавески, подвинула занавеску, потом повернулась, расстегнула платье, сняла его, потом сняла еще какую-то непостижимую одежду, потом сняла все остальное, и я впервые увидел женщину, раздевшуюся для меня.
— И ты все снимай! — сказало это чудо, когда я подошел, обнял ее и растерянно вжался в эту невыносимо разнообразную наготу, столь отличавшуюся от моего однообразия.
— Погоди же! Постой! Металл мешает любви! — И она стала снимать с шеи, с запястьев, с пальцев, вытаскивать из ушей сверкающие предметики, складывая их на клеенке, где вскоре получилась кучка из часиков, сережек, браслетов, перстней — один вдруг покатился под кровать, и возле прекрасных ног я, словно юноша Актеон, но чудесно избежавший всех псов окраины, в подкроватном запустенье нашел легчайшее колечко, а когда вытаскивал из-под кровати голову, увидел, не вставая с колен, что прекрасные ноги, чтобы не мешать мне, поджались вверх — оторвались от пола: это она села на горбатую постель, а потом легла. Я тихо-тихо положил на клеенку колечко, и оно сразу же доверчиво приткнулось к остальным, а я так же доверчиво вошел в страну, где пришельцев сладко целуют, ласкают, заморочивают и почему-то при этом всхлипывают, прилепляясь к этим пришельцам, — в страну мандариновых завязей и сухой горячей земли, в страну двоих, по влажным отмелям которой странник Улисс направляет строгие свои стопы к слабеющей в спутанных зарослях волос Калипсо.
Читать дальше