Перед праздниками полагался укороченный рабочий день, но уже с утра никто не работал, а готовили общий стол. Отмечали Первое мая и Новый год. Перед днем Советской армии сотрудницы суетились и готовили мужикам-сослуживцам подарки, всем одинаковые: авторучки или коньяк, каждому по забавной маленькой бутылочке-шкалику. Потом женщины ждали Восьмого марта, когда получали от коллег мужеского пола по открытке и веточке сухой мимозы.
Его ставило в тупик то, что все эти люди очень мало жили проблемами своей службы. Несколько одержимых научными идеями диссертантов были не в счет, хотя их разработками и держались отделы. На его обличительные тирады он услышал дома ответ-цитату из наблюдений западных психологов: “Двадцать процентов работников делают восемьдесят процентов работы”.
Парадоксально, но даже при полном безделье большей половины персонала на его предприятии производство вертелось во всю, и наш доморощенный мыслитель знал о немерянном множестве оружия разных видов, сходящего каждую минуту с конвейеров необъятной державы. Продукция эта не имела названий и именовалась и в документации, и в рабочих разговорах “изделие номер такой-то” и “изделие номер этакой-то”.
Сотрудники-мужчины не очень-то старались для семьи. Матери-служащие, напротив, все время промышляли в поисках еды и часами висели на телефоне, помогая своим чадам делать уроки. Рыскали по книжным магазинам, покупая детям классику, нередко вынужденные в нагрузку, к “Войне и миру”, например, приобретать какие-нибудь “Решения съезда — в жизнь!”.
Замужние дамы, как правило, заботились о своих половинах и стояли в очередях за импортными рубашками и кепками. Одежду покупали часто без примерки, а мужи богатырских статей иногда за всю жизнь практически не имели пиджака, обходясь доморощенными свитерами “под Хэма”.
О супругах было принято говорить в грубоватой манере. Правда, были исключения. Паровиков, ворочавший проблемами автономных блоков, склонный к матерщине и не спускавший провинностей подчиненным, женился на красуле-инженере из соседнего отдела. Взял молодую, и она, испытывая гордость оттого, что такого отхватила мужика, не могла скрывать нежности. “Котеночек, — говорила она ему по местному телефону, — пойдем обедать!”. Прозвище пристало. И даже директор орал однажды по селекторной связи: “Если Котеночек опять саботирует с документацией, я его уволю”.
Когда желчный наш мыслитель слышал из-за выгородки похвальбу лаборантки: “Повезло, купила суповой набор!”, у него сердце ныло от жалости, но его и коробило оттого, что можно так радоваться килограмму говяжьих костей. Он невольно задумывался, чем живут эти люди? Но когда в своем скворечнике пытался заговорить об этом, услышал: “Почему ты отвечаешь за весь народ?” — “Потому что я понял, что творится, а никто не понимает” — “Я понимаю”, — важно заявляла его эмансипэ. — “Ты — не народ”. — “Я — народ”.
Раньше он был безучастен, даже если к нему обращались, теперь он прислушивался к разговорам товарищей по работе и мысленно пытался влезть в ситуацию каждого.
Раздумывая над чужими жизненными историями, которые одна за другой прояснялись для него, он догадывался теперь: то, что способны люди проявить в любви — жертвенность, великодушие, творческое воодушевление — не зависит от внешних обстоятельств и даже от достоинств объекта привязанности, а лишь от самой способности человека любить. И тот отбор, какому подверг подданных “отец народов”, был такой, что извели не только самых умных и даровитых, но и тех, кто способен был к подлинной любви. Эти или не дали потомства, или были изолированы от семьи, так что их детям не удалось перенять образ любящих супругов и родителей.
Он чувствовал по себе, в рефлекторных реакциях у него отсутствует нечто необходимое, и начал страдать от того, что не был достаточно выучен внешним проявлениям чувств.
Он даже не сказал “спасибо”, когда она купила в Мосторге шапку из крашеного нещипаного кролика. Его полысевшая старая ушанка глухо сидела на большой голове, козырек вздрагивал от каждого шага, и появление новой, пушистой, должно было его обрадовать. Но дарительница встречала лишь протест всем ее заботам, а этот его приказ “Думай только о себе!” обижал и грозил ей вечным одиночеством.
Он никогда не говорил о любви и не верил, что его действительно можно любить. Ее возгласы радости при встрече всегда приводили его в смущение. Он кривил лицо, потому что оно стремилось отозваться ответным сиянием, так что кожа губ и щек, обычно недвижимая, растягивалась в улыбке-гримасе. Он не мог понять этой ее тяги к нему и апологий его телу, как не мог вынести ласкового прикосновения, доводящего его до слез. Поэтому он часто не разрешал к себе притрагиваться, тем страшно обижая ее. И к ее стихам, к бормотанью и густо исписанным бумажным лоскутам он относился с иронией, в лучшие минуты снисходительно шутил: “Ну и писуча!”, точно это была безобидная придурь. И часто она думала, если бы он стихи эти читал, то больше бы верил в ее любовь. Ведь он много понимал в идеальных чувствах. Показывал ей японскую гравюру, где юноша держит флейту у губ, выдыхая воздух, а девушка тоненькими пальцами закрывает по очереди чуткие отверстия. И вся мелодия этой сцены, единство двух существ, вызывали зависть у бедной нашей влюбленной.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу