Но однажды, когда я сидел в нашей лондонской конторе на Бэнк-сайд, я нечаянно капнул чернила на конверт и просто от нечего делать стал размазывать кляксу пером, чтобы она стала похожа на лицо. И не успел я опомниться, как уже рисовал фигуры красными и синими чернилами на этом самом конверте. И с той минуты я погиб. Все старались мне помочь. Хозяин послал за мной в конце месяца и сказал:
— Мне очень жаль, Джимсон. На вас опять поступила жалоба. Я предупредил на прошлой неделе, что прощаю вас в последний раз. Но мне не хочется вас выгонять. Другого места вам не найти, и что тогда станется с вашей бедной женой и ребенком. Послушайте, Джимсон. Я вас люблю, все здесь вас любят. Вы можете мне довериться. Скажите — что с вами случилось? Не бойтесь. Я не стану вас упрекать. Влезли в долги? Надеюсь, вы не играете в азартные игры? Вам хватает на жизнь? Возьмите на два дня отпуск и обдумайте свое положение.
Но я мог думать только об одном — как мне правильно нарисовать мои фигуры. Я начал как классик. Конец восемнадцатого века. И страшно бился над анатомией и законами перспективы.
Перебирает каждый нерв,
Как скряга золото свое.
Я провел данный мне отпуск в классе натуры, и когда вернулся на службу, вылетел оттуда на следующий же день. Спору нет, у меня было тяжелое заболевание. Я подхватил опасную инфекцию — прогрессирующее искусство. Меня лихорадило часов по двенадцать в день, и в том же году я выставил одну картину в Обществе акварелистов. Суперклассическую. Ранний Тёрнер. Почти Сэндби.
Жена моя буквально голодала, мы заложили чуть ли не всю мебель. Что с того? Нет, конечно, я немного огорчался. Но я чувствовал себя Старым Мастером. Старым я и был, очень старым. Я находился примерно на том этапе, на котором мой бедный папочка получил нокаут. Я хлебнул немало горя, пока накопил опыт и приобрел технику, и собирался теперь писать так всю свою жизнь. Только так, и никак иначе. Я знал все правила. Я мог состряпать картинку, все, как надо, за полдня. Конечно, вы не назвали бы ее плодом воображения. Так, поделка. Вроде свежей сардельки. Округлые формы. Но я был машиной для приготовления сарделек. Я был Старая Школа, Старый Классик. Старая Вера.
Но быстро увядает он
И тенью свой обходит дом,
Где блещут злато и жемчуг,
Его добытые трудом.
Я даже продал несколько картин; миленькие акварельки — виды лондонских церквей. Но однажды я случайно увидел картины Мане. Какие-то типы смеялись над ним. Он меня ослепил. Как вспышка молнии. У меня прорезались глаза, и когда я вышел из музея, я был другим человеком. Я увидел новый мир, мир красок. Разрази меня гром, сказал я, я был мертв и сам этого не знал.
И вот из углей очага
Младенец-девочка встает.
Я чувствовал, как она прыгает. Но, понятно, Старый Классик не отступил без боя. Церковь против Дарвина, палата лордов против радикалов. А поле битвы — я. Весело мне пришлось в том году. Я вообще не мог писать, я заляпывал свои аккуратненькие урбанистические акварельки импрессионистическими мазками. А из импрессионистических пейзажей делал такую кашу, что самому глядеть было тошно. Понятно, я растерял всех своих покупателей. В первый раз, но не в последний. Но это меня не расстроило. Меня до смерти пугало другое — я не мог писать. Я был в таком состоянии, что не заметил, как нас распродали с молотка, как от меня ушла жена и умерла мать. И хорошо, что умерла, не то пришлось бы ей идти в приют для престарелых. Думаю, она умерла от горя, видя, как ее младшенький катится в тартарары.
Конечно, я был опечален. Я думал, что мое сердце разбито. Но даже на похоронах я не мог бы сказать, что меня мучает больше — смерть бедной мамы или мои кошмарные картины. Я не знал, что мне делать. От моей старой мазни меня тошнило. В живом мире, который мне вдруг открылся, она выглядела как разложившаяся падаль, которую забыли зарыть. А новый мир не давался мне в руки. Я не мог ухватить его, этот трепещущий свет, эту парящую паутину красок. Неконкретные, неземные краски, ощущения души, деву-видение.
И плоть ее — то плоть огня,
Кипяще злато и жемчуг,
И чтоб ее запеленать,
Он протянуть не смеет рук.
Она идет к тому, кто люб,
Ей все равно — красив, урод.
И вскоре гонят Старика,
Как попрошайку от ворот.
Я настиг ее примерно года через четыре. Во всяком случае, я начисто избавился от величественного стиля, от старой веры. Пришел к чистому ощущению, без единой мысли в голове. Птица небесная. Арфа под ветром. Многое из моей мазни было даже недурно.
Читать дальше