— Действительно?! — искренне удивлялась женщина.
— Просим! — начинал кричать хор из двух-трёх голосов, тут же возраставший до всех присутствующих. — Про-сим!!! Про-сим!!! Про-сим!!!
Придурки, в их числе и я, хлопали в ладони, подбадривая смущённую учительницу, взгляды их оживлялись, кровь начинала пульсировать по артериям веселее. Все знали, что Басовая не сможет отказать. После нескольких убедительных и громогласных просьб она выходила из-за парты, вставала так, чтобы её могли увидеть все, и, неторопливо, испуганно-трепетно смакуя каждое мгновение, задирала до пояса юбку. Нашему взору открывались её симпатичные трусики — готов биться об заклад, что она действительно понимала кое-что в ношении трусов, они непременно бывали чудо как хороши и возбуждающи. Два раза подряд не повторялся ни цвет, ни фасон. Иногда это могли быть белые кружевные панталончики, иногда — голубенькие короткие и тугие миниатюрные плавки, чрезвычайно плотно и соблазнительно облегавшие её нетронутые бёдра, а порой Елена Марковна могла порадовать нас и вызывающе ярко-красными и отчаянно сексуальными трусиками-танга (явно западного производства, потому что советская промышленность на такое бесстыдство ещё не отважилась), придуманными исключительно для того, чтобы быть сорванными во время любовных утех сильными и трепетными руками любовника.
Неизменно стриптиз учительницы заканчивался бурей аплодисментов. Смущённая, но и чрезвычайно польщённая таким пикантным вниманием к собственной персоне, Басовая оправлялась домой повеселевшая и похорошевшая. В эти быстротечные минуты она наконец-то ощущала себя женщиной.
Учитель Мошонкин, тот самый, который Александр Сергеевич, при ближайшем рассмотрении оказался доморощенным спивающимся философом — в те дни, когда он приходил на работу выпимши, что происходило регулярно, он предпочитал заводить с нами глубокомысленные разговоры о сущности мироздания и человеческой натуры. В дни же, когда ему удавалось предстать перед нашими очами трезвым, он, как все пьяницы, становился злым, критически оценивал своё местоположение в жизни, вспоминал нелепые эпизоды на уроках — многочисленные падения, двусмысленные высказывания, незастёгнутую ширинку и всё такое прочее — что могло бы, по его трезвому взбудораженному мнению, быть истолковано нами, учениками, как его полное и бесповоротное унижение, и принимался впаривать нам какие-либо формулы из высшей математики. Придурки, не имевшие ни сил, ни таланта и даже ни малейшего желания воспринимать из чьих бы то ни было уст обыкновенную таблицу умножения, а не что-то там этакое из математических дебрей, подобные формулы игнорировали неподдельно тупым, искромётным молчанием. Пытаясь бороться с ним, Мошонкин ходил по рядам и раздавал ученикам подзатыльники, отлично зная, что ни малейшего эффекта такие меры не возымеют. Мы дико ненавидели этого усатого сморщенного дядьку в дни его озлобленной трезвости.
Впрочем, почти ни один такой день трезвым он всё же не заканчивал. На втором, третьем, ну, или на худой конец четвёртом уроке — он вёл их подряд несколько, благо предметов преподавал кучу — ему всё же удавалось где-то раздобыть выпивку, несмотря на якобы царивший в интернате строжайший режим, и она — истина в вине! — возвращала его в благодушное, миролюбивое и болтливое состояние. Таким он нам нравился куда больше. Его взгляды на жизнь хоть и не были вопиюще приземлены и банальны — некоторая оригинальность в них всё же присутствовала — но в целом за пределы очерченных обществом условностей и табу не выходили. Тем не менее потрепаться с ним было занятно.
— Вот скажи мне, Распутин, — останавливался он у парты, за которой мы сидели вдвоём с Гришей, и, хитро улыбаясь, дышал на нас сладковатым перегаром, — что в твоём понимании есть Абсолют?
У Гриши на самом деле была такая фамилия, она чёрным по грязно-белому значилась в его свидетельстве о рождении.
Гриша только и ждал подобного вопроса. Он был рождён, чтобы вести разговоры об Абсолюте. Именно за них его оградили от здорового и разумного общества.
— Господу помолясь, приступим, — торжественно выдыхал он воздух из искрящих огнём религиозного пафоса лёгких. — Прежде чем приступить к осмыслению Абсолюта, — говорил он, — я желал бы себя и всех вас, о мои мятущиеся други, настроить на несколько другой лад, пустить по немного иной тропке, поселить в вас слегка чужеродную эмоцию, попросту говоря, задать простой, но непонятный вопрос: «Не есть ли умственная конструкция, формирующая пространство для попыток осознания сущности Абсолюта, сама по себе констатацией отсутствия этого Абсолюта?»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу