— Весь день, — хрипло заговорил он тоном дельфийского оракула, — я размышлял, что рассказать вам нынешним вечером об этом, — широким жестом он показал на колонны позади себя.
— По крайней мере, он хоть на что-то ещё способен, — вздохнула Гиппо с растущим облегчением. Я бы сказал больше. Карадок с трудом ворочал языком, однако говорил ясно и отчётливо. Он быстро приходил в себя, речь его обретала обычную живость.
— Размышлял, — продолжал он скрежещущим голосом, — многое ли из того, что знаю, я осмелюсь вам рассказать.
Его вступление было нерасчётливо ярким. Он коснулся древних мистерий, сокровенных знаний, что было очень кстати в таком месте и перед такой публикой, и тем пробудил всеобщий интерес. Но потом тряхнул головой и в глубокой задумчивости надолго уткнулся подбородком в грудь. Мы, его друзья, испугались, что он задремал, — но наши страхи были напрасны.
В нужный момент Карадок снова вскинул львиную голову и, едва слышно икнув, продолжил в своей оракульской манере:
— Время должно вдохновлять нас высокими воспоминаниями, которые витают в сём месте. Прежде всего, кто они были, те наши предки? Кто? И как им удалось раскрыть возможности, скрытые в человеческих понятиях о красоте, обойти историю, сократить вечность? Может, с помощью молитвы, — но обращённой к кому, к чему? — Он смачно облизнул губы и окинул пылающим взором собравшихся.
— Отличная речь, — шепнула Ипполита, легонько толкнув меня локтем. — Но большинство здесь не знает английского и не понимает, что все это — пустые слова. Зато с каким пафосом сказано, просто превосходно, правда? — Я согласился с ней; он явно начинал приходить в себя после бурного дня. Если ему удастся и дальше сохранять свой оракульский тон, тогда не важно, о чем он будет говорить. В нас забрезжила надежда.
Карадок тем временем продолжал:
— Всякий может строить, класть камень на камень, но кто способен достичь грандиозной бесстрастности этого искусства? Холодной расчётливости того классического безразличия, которое приходит только с отказом от желаний? В наш век мы стоим перед той же задачей, только решаем её иначе. Мы пытались очистить интуицию при помощи разума и её плода — техники и потерпели провал — наши здания демонстрируют это. Но мы всё живём, всё полны энергии, всё пытаемся чего-то достичь, привитые на те древние мраморные корни. Они ещё не отторгли нас. Они ещё не отмерли и ждут, что мы, их себялюбивые и равнодушные отпрыски, продолжим их дело, да; и их архитектура — тот плод, вкушая который, всяк из нас познает их. Она — герой любой эпохи. По ней можно прочесть судьбу, догматы и пристрастия времени, бытия, места, материала. Но в век обломков, в век, лишённый истинного космологического представления о воздействии и его силе, что мы можем ещё, кроме как путаться, импровизировать, сомневаться? Здание — это язык, который говорит нам обо всем. Он не может обманывать.
Ипполита снова зашептала:
— Единственная беда, что во всем этом нет никакого проку для меня. Во всей этой тарабарщине, черт его побери!
— Не волнуйся! По крайней мере, он пришёл и выступает.
А Карадок постепенно обретал свою обычную уверенность. Незаметным движением он поднял бутылку и поставил на пюпитр перед собой. Один её вид, казалось, придаёт ему мужество, когда он бросал на неё нежный взгляд. Он продолжал свою речь, сопровождая её отрепетированно-выразительными жестами:
— Что могу я сказать вам о нем, об этом человеке, этих людях, которые измыслили и выстроили сей трофей? По правде говоря, всё. Более того, это всё вы тоже прекрасно знаете, хотя, может быть, по-настоящему этого не понимаете. Ибо каждый из нас пробыл должный срок в материнском чреве, не так ли? Все мы некогда жили в предыстории, все с муками родились в так называемый мир. Если я могу поведать вам автобиографию этого памятника, то лишь потому, что она начинается с моего собственного рождения; я поведаю вам о его происхождении, рассказав о своём.
В первые двадцать четыре часа после появления на свет мы должны осознать полное превращение данного существа из обитающего в воде в обитающее на суше. Никакое иное превращение, вроде превращения хризалиды в бабочку, не может быть более радикальным, более полным, более сущностным. К примеру, кожа из органа внутреннего, заключённого в оболочку, становится внешним, подвергающимся воздействию свежего и шершавого воздуха. Тельце этого маленького страдальца должно приспособиться к ужасному падению температуры. Свет и звуки терзают глаз и ухо. Неудивительно, что я ору. (Карадок издал короткий, но леденящий вопль.)
Читать дальше