Ночью накануне того, как забирать Эйми, меня разбудили очень рано — зовом к молитве и истерическим кукареканьем петухов, — и я, обнаружив, что безумная жара еще не настала, оделась в потемках и вышла со двора, одна, без сопровождения маленькой армии женщин и детей, с которыми жила, — Ламин всегда настаивал, чтобы так я никогда не поступала, — и отправилась на поиски его. Мне хотелось сказать Ламину, что сегодня я еду в старый рабский порт, хочет он этого или нет, — еду и всё. С рассветом я поняла, что за мной по пятам идет множество босоногих любопытных детишек: «Доброе утро, как ваше утро?» — как огромное множество теней, пока я там и сям приостанавливалась сказать имя Ламина десяткам прохожих женщин, уже направлявшихся работать на общинной ферме. Они кивали и показывали дальше — за кусты, вон по той тропинке и этой, вокруг ярко-зеленой бетонной мечети, с каждой стороны полусъеденной двадцатифутовыми оранжевыми термитниками, мимо тех пыльных дворов перед домами, которые в этот час подметали угрюмые полуодетые девочки-подростки, опиравшиеся на метлы поглядеть, как я прохожу мимо. Куда бы ни бросала я взгляд, везде работали женщины: смотрели за детьми, копали, носили, кормили, убирались, тащили, оттирали, строили, чинили. Ни одного мужчины я не увидела, пока наконец-то не нашла участок Ламина — на самой окраине деревни, перед полями фермы. Дом был очень темный и промозглый даже по местным меркам: без передней двери, лишь простыня висит, никакой огромной деревянной тахты, лишь единственный пластиковый стул, без пола, только земля, и жестяное ведро воды, из которого он, видимо, только что закончил умываться, поскольку стоял перед ним на коленях, весь мокрый, в одних футбольных трусах. На стене из шлакобетона у него за спиной я различила грубо нарисованную эмблему «Манчестер Юнайтед», наляпанную красной краской. Полуголый, стройный, из одних мышц, кожа светилась собственной юностью — безупречен. Какой же бледной, практически бесцветной выглядела с ним рядом я! Я невольно подумала о Трейси — о множестве раз, когда в детстве она прикладывала свою руку к моей, вновь и вновь убедиться, что она по-прежнему светлее меня — как она это гордо и утверждала: а то вдруг лето или зима изменили такое положение вещей с того последнего раза, когда она проверяла. Я не осмеливалась сообщить ей, что в любой жаркий день лежала у нас на балконе, стремясь достичь именно того качества, которое, похоже, приводило ее в ужас: больше цвета, тьмы, чтоб все мои веснушки слились и сплавились, и я стала того же темно-смуглого цвета, что и моя мать. А Ламин, как большинство жителей деревни, был намного темнее — в той же пропорции, что и моя мать ко мне, и теперь, глядя на него, я обнаружила, что контраст между его красотой и всем, что ее окружало — среди многого прочего, — сюрреалистичен. Он обернулся и увидел, что я над ним стою. Лицо его исказилось от обиды — я нарушила некое непроговоренное соглашение. Он извинился. Зашел за тряпичную занавеску, номинально отделявшую одну часть убогого пространства от другой. Но я все равно его видела: он натягивал девственно белую рубашку «Калвин Кляйн» с монограммой, белые твиловые брюки и белые сандалии: все это оставалось белым, даже не могу себе представить, какими усилиями — их, как и меня, каждый день покрывала красная пыль. Его отцы и дядья по большей части носили джеллабы, множество его молодых родных и двоюродных братьев бегали в вездесущих драных футболках и разваливающихся денимах, босиком, но Ламин носил западное белое почти всякий раз, когда я его видела, а также большие серебряные наручные часы, усеянные цирконами, чьи стрелки навсегда застряли на 10.04. По воскресеньям, когда вся деревня собиралась на сход, он надевал рыжеватый костюм с епископским воротничком и садился поближе ко мне, шепча мне на ухо, как делегат в ООН, переводя лишь то, что предпочитал переводить из всего, что обсуждалось. Все молодые учителя-мужчины в деревне так одевались — в традиционные епископские воротнички или отглаженные твиловые штаны и рубашки, с большими наручными часами и тощими черными портфелями, в руках неизменно — телефоны-раскладушки или «андроиды» с огромными экранами, хоть и неработающие. Такое отношение я помнила по своему старому району — способ представления, который в деревне означал облачение для определенной роли: «Я — из серьезных молодых людей. Я — будущее этой страны». Рядом с ними я всегда чувствовала себя нелепо. В сравнении с этим ощущением личной судьбы я в мире оказалась, похоже, случайно, вообще не задумывалась о том, что именно собой представляю: одета в мятые оливковые грузчицкие штаны и грязные «конверсы», таскаю всюду за собой обшарпанный рюкзак.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу