— Но ведь так дерзко — делать этот перевод, — заметил молодой человек из Кремниевой долины в один из таких вечеров — он склонился к обеденному столу над канделябром со свечами в центре, и лицо у него казалось освещенным собственной его догадкой. — Я имею в виду — с одной реальности на другую. Это как пройти через матрицу. — Все за столом закивали и согласились: так оно и есть, — а я потом поймала Эйми на том, что она гладко вправляет эту застольную реплику в читки теперь уже знаменитого списка Ал Кало, словно свою собственную.
— Что он говорит? — прошептала я Ламину. Я устала ждать. Я опустила телефон.
Ламин мягко возложил руку вождю на плечо, но старик не прекратил своего нескончаемого, возбужденного воззвания к темноте.
— Ал Кало говорит, — прошептал Ламин, — что тут все очень непросто.
Наутро я отправилась вместе с Ламином в школу и в кабинете директора зарядила себе телефон от единственной на всю деревню розетки, работавшей от солнечной батареи, которую несколько лет назад установили итальянские благодетели. Около полудня таинственно возникла сеть. Я прочла свои полсотни сообщений и установила, что мне здесь в одиночестве предстоит провести еще два дня, а только потом придется возвращаться к парому за Эйми: та «отдыхала» в городском отеле. Поначалу меня это нежданное одиночество взбудоражило, и я удивила себя всевозможными планами. Сказала Ламину, что хочу навестить знаменитый участок восставшего раба, в двух часах отсюда, и что желаю наконец своими глазами посмотреть на тот берег, от которого отходили суда с грузом людей курсом на материн остров, а затем — к Америкам и Британии, везя сахар и хлопок, после чего вновь поворачивали обратно: треугольник этот описывал — среди прочих бессчетных последствий — мое собственное существование. Однако двумя неделями раньше перед своей матерью и Мириам я называла все это — презрительно — «диаспорным туризмом». Теперь же говорила Ламину, что поеду на микроавтобусе без сопровождения к старым рабским фортам, где некогда содержались мои предки. Ламин на это улыбался и вроде бы соглашался, а на деле вмешивался во все мои подобные планы. Становился между мной и моими попытками взаимодействия, как личного, так и экономического, между мной и непостижимой деревней, между мной и старейшинами и мной и детьми, встречая любые вопросы или просьбы встревоженной улыбкой и своим любимым — шепотом — объяснением: «Тут все непросто». Мне не разрешалось гулять в зарослях, выбирать себе кешью, помогать в стряпне какой бы то ни было еды и стирать себе одежду. Меня осенило, что он рассматривает меня как нечто вроде ребенка, как того, с кем следует обращаться бережно и показывать ему действительность постепенно. Затем я осознала, что в деревне так обо мне думают все. Там, где бабули присаживались на корточки поесть из общей миски, опираясь только на свои могучие ляжки, загребая рис с клочками элопса или эфиопского баклажана пальцами, мне приносили пластиковый стул, нож и вилку, ибо предполагалось — верно, — что я слишком слаба для такой позы. Когда я вылила целый литр воды в очко уборной, чтобы смыть таракана, который не давал мне покоя, ни одна из дюжины юных девушек, с кем я жила, не сообщила мне, сколько именно она в этот день прошла, чтобы принести этот литр. Если я украдкой убредала куда-нибудь одна, на рынок, купить матери красно-лиловое широкое платье, Ламин улыбался, как водится, тревожно, но избавлял меня от знания, какую долю его годичной учительской зарплаты я только что потратила на одну-единственную тряпку.
К концу той первой недели я вычислила, что приготовления к моему ужину начинаются всего через несколько мгновений после того, как мне подадут завтрак. Но если я пыталась приблизиться к тому углу двора, где в пыли сидели на корточках все эти женщины и девочки — чистили, резали, месили и солили, — они смеялись надо мной и усылали меня обратно к моему досугу: сидеть на пластиковом стуле в темной комнатке и читать американские газеты, которые я привезла с собой — теперь все мятые и до комизма незначимые, — и потому я так и не выяснила, как именно без духовки и электричества они готовили рагу, которого я не хотела, или более аппетитный рис, который делали себе. Стряпня была не для меня, как и стирка, или принесение воды, или выдергивание лука, или кормежка коз и кур. Я в строжайшем смысле этого выражения была никчемна. Даже младенцев подержать мне давали с иронией, и люди смеялись, когда видели какого-нибудь у меня на руках. Да, меня постоянно с сугубым тщанием оберегали от действительности. Они уже встречали таких, как я. Они знали, насколько мало действительности мы способны принять.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу