Когда они посмотрели друг на друга, на их лицах было совершенно одинаковое, лихое и юное выражение. Мадам Бек, на своем стуле, чувствовала себя как счастливо разрешившаяся роженица. Ее избавили от полноты и от тягости, но и лишили значительности. С господами всегда так. Все твое приверут к рукам, и привидение даже.
Мадам Бек не позволила сестрам ехать в Эльсинор с нею вместе. Уговорила их денек обождать. Хотела присмотреть, чтоб комнаты как следует натопили к их приезду, чтобы горячие грелки ждали в девичьих постелях, на которых так давно не спали. Наутро она уехала, на сутки оставив их в Копенгагене.
Хорошо, что у них было время собраться с духом для встречи с призраком брата. На них налетел шквал, лодки, застоявшиеся в штиле, закружило среди гигантских валов. Но несмотря на возраст, шелка и кружева, сестры в море жизни умели одолевать качку. Умели поставить парус на бушприт, выбирать шкоты. И они не растекались в слезах. Слезы были вначале — обычный признак слабости. Теперь они высохли. Сестры вышли в открытое море. Они хорошо знали старое моряцкое правило: тут надо смотреть в оба, главное — не теряться.
Крепи кливера и шкот!
Право руля! Вперед!
Они почти не разговаривали между собой, пока для них приводили в порядок эльсинорское жилище. Было бы воскресенье, они вы отправились в церковь. Они были ревностные прихожанки, любили покритиковать знаменитых копенгагенских пропобедников и, возвращаясь со службы, неизменно соглашались на том, что сами произнесли вы проповедь куда удачней. В церковь они бы могли пойти вместе, дом Божий — единственное место, где им было бы не тесно вдвоем. А теперь они бродили в разных концах города по заснеженным улицам и паркам, упрятав в муфты свои маленькие ручки, в обществе лишь голых, дрогнущих статуй да нахохленных птиц.
Как богатым, почитаемым, изнеженным дамам встретить повешенного юношу одной с ними крови? Фанни вродила взад-вперед по липовой аллее Королевского сада в поисках ответа. Потом уж вход туда ей навсегда будет заказан, даже летом, когда золотисто-зеленая чаша, как вольер птичьим гомоном, наполнится детскими голосами. Из конца в конец аллеи она таскала с собой образ брата — как он смотрит на часы, а часы стоят.
Картина разрасталась в душе. Уже на смерть своей матери, не снесшей горя по нему, он смотрел, он смотрел на разбитое сердце невесты. Разрасталась, разрасталась картина. На все обманутые, сокрушенные сердца, на боль всех слабых и вессловесных, на все несправедливости и утеснения, какие творятся под солнцем, — вот на что он смотрел. И безмерный груз давил ей на плечи. Это ее вина. Это вина де Конинков, что люди страдают и гибнут. Тоска гнала ее по аллее, как иссохший лист на ветру. Посмотреть на нее — элегантная дама, в отороченных мехом сапожках, а в душе — большая, безумная птица с перебитыми крыльями, вьющаяся в лучах ледяного заката. Скосив глаза, она видела свой нос, большой, породистый, покрасневший под вуалью, — как мрачный, зловещий клюв. В голове то и дело мелькало: „О чем-то сейчас думает Элиза?“ Странно, но старшая из сестер в этот час горечи и страха чувствовала, что младшая ее предала. Правда, она сама же от нее убежала, предпочтя одиночество, но все повторяла про себя: „Неужто она не могла бодрствовать со мною один час?“ [96] См.: Евангелие от Марка, 14, 37.
Так и при родителях еще бывало. В трудную минуту папа, мама, Мортен, да и сама Фанни обращались к младшей сестре, вовсе не блиставшей умом и сообразительностью: „Как ш думаешь, Элиза?“
К вечеру, когда стемнело и она рассудила, что мадам Бек добралась уже до Эльсинора, Фанни вдруг остановилась при мысли: „Может быть, мне помолиться?“ Многие ее подруги, она знала, находили утешение в молитве. Сама же она не молилась в детстве. Воскресные посещения церкви были визиты вежливости в дом Божий, а молчаливые преклонения головы и колен — учтивые жесты, не более. И молитва, начавшая складываться в уме, не понравилась ей. Девочкой она, бывало, читала отцу его корреспонденцию и сразу отличала стиль просительских писем. „Зная величие вашей благородной души… Ваша редкая отзывчивость…“ Ей и самой случалось получать немало просительских писем, немало юношей о чем-то молили ее на коленях. К бедным она была неизменно щедра, с поклонниками веспощадно сурова. Сама она в жизни не попрошайничала и теперь не собиралась начинать во имя гордого юного брата. Заметя, что впадает в тон не то просительского письма, не то уверений влюбленного, она тотчас пресекла молитву. „Пусть он не стыдится, что прибегнул ко мне. Я спасу его от вод, обступивших его. Пусть не страшится тьмы тех, ополчившихся на него.“ И она пошла домой ободренная, веселыми шагами.
Читать дальше