Андрейченко закурил, взглянул на другого лесничего, лохматого Аверьянова.
— Что будем делать с медведицей, Боря?
Тот хмурился, дул на чай, молчал.
— Оформлять протокол надо, соответствующе, — продолжал Андрейченко. — Посылать в Главохоту… Замучают протоколами.
Борис Аверьянов взглянул на него, тяжелое его лицо как-то дернулось, толстые губы скривились. И Андрейченко что-то прочел в его взгляде, и у него пропала охота говорить дальше.
Но тут один из милицейских ребят вспомнил о медвежатах: куда, мол, они подеваются теперь? Надо ли их отлавливать? Выживут? Пропадут? И сколько их было всего?
Борис Аверьянов ответил ему, что медвежата без матухи, конечно, сгинут, сожрет медведь.
— Как медведь? — спросил второй милиционер.
— Да так, сожрет. А больше некому. Волки сюда давно не заходят.
Вился табачный дым, звякали кружки, нож, хрустел в крепких зубах кусковой сахар.
— Или росомаха, — добавил Аверьянов глухо.
Носилки с телом эвенка в зимовье решили не заносить, поставили под пожарным щитом, разрезали мешок и накинули мешковину сверху. Утром Шустов с другим лесником должны были пойти в поселок за трактором, если так и не удастся выйти на связь с Центральным. Бежать ночью в поселок за фельдшером Тамарой, женой ученого-соболятника Могилевцева, уже было бессмысленно.
Еще поговорили, дымя сигаретами и папиросами, и начали умолкать… В конце концов все в зимовье храпели, посапывали, а печка, набитая напоследок дровами до отказа, гудела тревожно, как паровоз, мчащийся сквозь мироздание. Было даже жарко. Но под утро всех зазнобило. Печка давно прогорела. А весенние ночи холодные. Даже на расстоянии от ледяного Байкала идет хладное дыхание. Весной Байкал хранилище холода. И с заснеженных гольцов вниз опускался холод. И в зимовье мужики уже натягивали во сне все на себя, что было под рукой, приваливались друг к другу. Но вставать и возиться с дровами, печкой никто не хотел.
Серый свет входил с Покосов в зимовье сквозь небольшие окна. Здесь даже было два окна, хотя в обычном зимовье — одно и поменьше размером. Шустов, проснувшись, то глядел прямо перед собой, то закрывал глаза, вспоминал, как они ночевали здесь с Валеркой, ставили вокруг стогов петли на зайцев, охранники зверья заповедного. И ему еще эти стога напомнили… Францию. Потом все объяснилось: в доме у Кристины, только что прилетевшей с Большой земли, висел на стенке старый календарь с репродукцией картины Клода Моне «Стог сена в Живерни». Французским светом как будто и было все время озарено лицо Кристины. Хотя при первой встрече она напомнила ему почему-то англичанку: бледная, рыжая. Ленинград и есть Англия и Франция, ну, то есть петровское окно туда… С Валеркой они некоторое время соперничали, но потом… потом Кристина взяла на прогулке по ледяному заливу его за руку… или Шустов сам поймал ее руку, когда она сняла варежку. И Кристина руку не вынимала из его жаркой пятерни. С тех пор они ходили на прогулки уже вдвоем, без Валерки.
Все эти соображения мгновенно пролетели в голове молодого лесника, и он даже почувствовал воодушевление от предстоящего — вот через час уже — возвращения в поселок… Но тут же воодушевление и погасло. Нелепая гибель Миши Мальчакитова, Тунгуса, снова заслонила все, нависла каким-то сновидческим дурным мороком. Миша мертв. Проделал такой путь, сбежал из кутузки в городском поселке на севере моря и берегом пробирался в родные края. Два года томился в армии, в Даурии за Читой, без моря и тайги, там степи. Немного на воле пожил — и снова лишился свободы. Видно, совсем невмоготу стало, выдалась возможность — и рванул в ботинках по весенней тайге, через полноводные речки… Может, Шустов и сам так поступил бы. Даже если бы был виноват в пожаре. А вина Миши неочевидна еще. Но куда бежать? К оленеводам в Чару? Как прошлой осенью Шустов и сделал. Вдруг все ему осточертело здесь, показалось скучным и слишком цивильным , а мечталось о каких-то патриархальных условиях, почти диких… Странная мечта горожанина. И он, не взяв даже трудовую книжку — ажалай дэбтэр, по-бурятски, — собрал рюкзак и тайно улетел. Куда? Ну, сперва на север моря, а потом на юг — в Улан-Удэ. Хотел на Чару, речку в Забайкалье, где кочуют оленеводы. Да погода была нелетная потом, рейсы на Чару отменены. Сидел он, сидел в Улан-Удэ в аэропорту, читая прихваченную из библиотеки, то есть, по сути, украденную, книжку, трагедии Софокла, Еврипида, почему-то стих этот эллинский на него нашел. И за время сидения в аэропорту весь запал вышел, вдруг открылась истина заповедного берега: не найдешь больше нигде такого. Вернулся и встретил Кристину. Точнее, встретил-то ее раньше, когда как раз сбегал из заповедника, пер рюкзак на взлетную полосу позади поселка. А она прилетела с большой земли, тоже сбегая от каких-то проблем с родителями, институтом, преподавателями… Об этих проблемах она так никогда и не рассказывала. И там, перед аэропортом центральной усадьбы они столкнулись, взглянули друг на друга и разошлись, казалось бы, навсегда. Но спустивший все деньги в Улан-Удэ лесник вернулся и был снова благосклонно принят директором, видевшим на своем веку и не таких персонажей этого эпоса авантюристов под названием «Работа в заповедниках СССР»: заповедников больше ста, раскиданы по всей стране, по берегам морей, по пустыням и горам, по тайге и широколиственным лесам. И романтики и просто странные люди кочевали из заповедника в заповедник, редко кто оседал надолго. Опальные чиновники, врачи, художники, не нашедшие признания, бывшие геологи, культработники, летчики, списанные по здоровью, разочарованные спортсмены, непризнанные мыслители и спасители человечества и всей природы и даже органисты, точнее — настройщики органов из Таллина, как Генрих, или Гена Юрченков, устроившийся в заповеднике пожарным.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу