Алекс опустила листок и подняла глаза. Томас, оказывается, вернулся, она этого совершенно не заметила. Он, стряхивая оцепенение, охватившее всех, швырнул всю свою накопившуюся ярость под эти высокие, словно одурманенные своды: «Она думает, что может вот так просто всем этим нас огорошить, – заорал он – всю свою жизнь она делала нам какие-то таинственные намеки, чтобы потом бросить нас наедине с этим ее сраным несчастьем».
Орган заглушил его последние слова, защелкали замочки дамских сумочек, все стали доставать бумажные платки, Хайнрих сдул соринки с черного костюма, а Оливер прикрыл рот рукой и зевнул.
У открытой могилы все понемножку всплакнули для себя и чуть-чуть – для других, Андреас достал из заднего кармана брюк скомканную бумажку и вполголоса стал читать что-то про то время, когда в восьмидесятые годы Дорис страдала алкоголизмом, а они оба, Том и Рес, жили, ни о чем не подозревая, словно за пуленепробиваемым стеклом.
Недавно они оба сдали свой адвокатский экзамен и изъявили желание служить в заграничном контингенте Международного Красного Креста.
Тринадцатилетнюю Дорис – фотограф запечатлел ее болезненной девочкой с нездоровым цветом лица – взяла к себе, скорее против ее воли, одинокая тетка, сестра отца, которая работала медсестрой и жила в уцелевшей части города. Дорис спала на диване в гостиной и после войны с некоторым трудом окончила среднюю школу. Возможно, по ночам, во сне, она с легкостью перепрыгивала сразу через пятнадцать ступенек или же, спасаясь от хохочущих эсэсовцев, прыгала вниз с украшенного геранями балкона, просыпаясь в холодном поту в момент приземления, а возможно, она мечтала о том, чтобы стать воспитательницей детского сада. Вместо этого она через некоторое время превратилась в одну из тех усердных работниц, которые отправлялись из баденских земель через Рейн, сиротская нужда заставляла их до самой свадьбы подобострастно прислуживать какому-нибудь швейцарцу, который делал их швейцарками и на короткое время избавлял от нужды. Александр Якоб Хайнрих, которого Дорис Эрлахер три года подряд, не обращая на него никакого особого внимания, обслуживала, накрывая на стол в одном из базельских гостиничных ресторанов, куда он привык наведываться со своими деловыми партнерами, однажды вечером, при свечах, совершенно неожиданно сделал ей предложение, которое она и приняла без особых раздумий.
Хайнрих, как выяснилось, унаследовал от своей матери Хелены ее последний, собственноручно отремонтированный дом, в котором было все необходимое, и вскоре после свадьбы они перебрались туда.
Спиртное дешевле всего было покупать в магазине ЭПА в Ольтене, избавив себя от всяких лишних разговоров со знакомыми, а кассиршам было известно про Дорис Хайнрих совсем немного: время, когда она приходит, потертый фиалкового цвета плащ и точно отсчитанные деньги. Она никогда не расплачивалась купюрой в сто франков; утром, в десять минут девятого, она нетерпеливыми трясущимися руками вынимала точную сумму из матерчатого портмоне с набивным рисунком – это был подарок постоянным клиентам от страховой компании «Винтертур Ферзихерунген»; глаза у нее были закрыты темными очками фирмы ЭПА, которые она носила даже в хмурые туманные дни поздней осени.
Вскоре после того, как Алекс исполнилось двенадцать лет, она впервые застала мать пьяной, хотя и не поняла, в чем дело. Она пришла домой из школы раньше, в одиннадцать вместо обычных двенадцати, было лето, и урок гимнастики отменили из-за того, что учитель гимнастики попал в какую-то не очень страшную автомобильную аварию. В других кантонах тень самых больших в году школьных каникул уже простиралась на юг, под этой тенью целые семьи собирались вместе; под навесами своих палаток сидели они на практичных раскладных табуретах; дремали под зонтиками от солнца, сидя рядышком, но очень далекие друг от друга, на пляжах, принадлежащих их отелю, чтобы через две недели обрести избавление и освободиться наконец от своих ближних. Хайнрих, Дорис и дети должны были послезавтра отправиться в Италию, это были их первые каникулы у моря, близ Пезаро на Адриатике; Алекс думала именно об этом, она так радовалась и через две ступеньки взлетела на второй этаж и там позвала мать: «Эй, мама, привет, можешь меня поздравить, у меня по дробям чистая шестерка!» Перед спальней ее шаги замедлились. Дверь была открыта настежь, на полу – мама: лицо повернуто к дочери, она лежала на пороге, наполовину в коридоре, а наполовину в спальне, причем ноги в туфлях – на китайском шелковом ковре, куда никому не разрешалось ступать в обуви. Она лежала с открытым ртом, закрыв глаза, руки раскинуты почти перпендикулярно телу; а над супружеской кроватью висел, как обычно, Иисус, и это по непонятной причине успокоило Алекс. Коричневый перлоновый джемпер матери задрался, был виден впалый бледный живот; девочка никогда не видела этот переливчатый перламутровый ландшафт на ковре так близко. «Мама, проснись!» – сказала Алекс и пощекотала ее под мышками, потом легонько поддала кулаком в левую грудь. Когда Алекс была совсем маленькой, она в шутку часто стреляла в маму из водяного пистолета, и мама молниеносно падала, она больше не шевелилась, как бы отчаянно Александра ни смеялась, как ни тянула ее за платье, – мама оставалась неподвижна, пока девочка не начинала плакать, и тогда она смеясь вскакивала и успокаивала ее. Но тем летом детские игры кончились: мать тихонько застонала, и изо рта у нее стал распространяться резкий, неприятный запах.
Читать дальше