Отцовский образ во всем повиновался моей фантазии. Был он и флибустьером, и путешественником в джунглях Патагонии, и лощеным агентом британской разведки, но все это были эпизодические роли, тогда как главной оставалась роль циника в плаще, язвительно цедящего слова и пренебрегающего жизнью. Мне нравилось, что этот необычайный человек не ведает о моем существовании — почти как в авантюрных романах, с той только разницей, что большинство из них заканчивалось счастливым воссоединением семейства. Моя история, я знал, ничем хорошим не закончится. Спейд и сын — оксюморон; другое дело — Домби.
Детсад я люто ненавидел за тихий час, обкусанные кубики и рыбные тефтели, от которых горло наполнялось колючим, нестерпимо мерзким ворсом: его не брали ни вода, ни маслянистый чай; каждый вдох-выдох отдавал плесенью и только распалял чудовище, засевшее в гортани. Еще одним объектом ненависти было какао, которое затягивалось пленкой и цветом походило на жижу, оставшуюся после мытья полов. Нищета — это когда какао цвета луж, а не наоборот. А вот молочные каши, похожие на разумный океан Солярис, были произведением искусства, если не кулинарного, то изобразительного.
Дома не было ни каш, ни солярисов, ни матери, которая могла бы все это приготовить. Работая на нескольких работах, она жила в мире мигающих мониторов, который ей казался более реальным, чем мы с сестрой. Хлопотливая соседка обещала вполглаза за нами приглядывать, но не сдерживала обещания даже на четверть. Не сдерживала, к обоюдной радости сторон: мы наслаждались произволом и анархией, она — сериалами и телефонным трепом. Восьми лет я завзято чистил картошку и мог сварить вполне съедобный суп, но это требовало времени и выдержки, которыми пацан не располагает. Бывали времена, когда наш рацион состоял из одной овсянки с живучими жучками, которых кипяток только бодрил: они купались в каше и, как сказочный Ванька, всплывали на поверхность красивыми и посвежевшими. Когда случались деньги, мы с сестрой злоупотребляли киндер-сюрпризами и грызли “Юпи”, не добавляя воды.
Сестру я приучил к спартанскому быту и образцовой дисциплине, таскал за собой по заброшенным стройкам, балкам и буеракам, учил свистеть, сквернословить, давать обидчикам в табло, а редкие, но неизбежные периоды плаксивости сглаживал жвачками и обещаниями Барби, которую ей так никогда и не купили. Но в целом она давала сто очков вперед любому сопляку мужского пола, и даже когда приходилось есть кашу с жучками, делала это хладнокровно, не ропща, с достоинством Сократа, пьющего цикуту. Сам я подобным стоицизмом похвастаться не мог. Однажды я на деньги для завтраков купил “Несквик”, казавшийся мне баснословным лакомством, и, забившись в угол, съел всухую всю пачку. С тех пор мне дурно от одной мысли о кроликах и какао-бобах.
С детских фотографий смотрит волчонок со сбитыми коленками и выгоревшим добела чубом. Нелюбимый ребенок всегда узнаваем по некоему необъяснимому изъяну, смеси осатанелой тоски и странной, сонной неуклюжести, еще как будто заостренной нехваткой чего-то крайне важного, что он лихорадочно ищет и никак не может отыскать. Иногда это оказывается смертью, к которой он относится с недопустимым пренебрежением, видя в ней неубедительную альтернативу одиночеству. У этого ребенка нет ни кожи, ни мышц, — с него содрали все спасительные покровы, оставив оголенное, пропитанное кровью страдание. В жилах у него густой горячий яд, полынная отрава, его же самого и разъедающая. Он неловок и неприкаян, как нежеланный гость, которому ни присесть, ни прислониться, ни продохнуть. Он обязан исчезнуть, но не знает как, и только бестолково мечется и бьется в запертые окна и двери. Впрочем, угловатые детские обиды расцветают иногда философскими системами, научными открытиями и подвигами самоотречения. Однажды один пастушок под буколическое дребезжание овечьих колокольчиков торжественно проклял бога. Из этого проклятия вышла вся экзистенциальная философия.
Отсутствие любви сообщает пьянящую свободу — земная гравитация тебя не держит. И научает трезвой мысли: ты твердо знаешь, что дурен и этим защищен от лести и вежливости. Я не верил людям, заверявшим меня в своей любви или даже просто симпатии, совершенно точно зная, что этого не может быть, потому что не может быть никогда. Зато прекрасно понимал способных разглядеть мою дурную натуру. Любая похвала давала повод задуматься, что я делаю не так; хула была привычным явлением и означала, что я плох как обычно.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу