Мраморные люди, судя по выражению каменных лиц, кричали о чем-то важном, но, как в фильмах Чарли Чаплина, их не было слышно. Впрочем, нетрудно было догадаться, что их волнует. Мало того что старика и двух античных пацанов опутала огромная змея. У них еще в воспитательных целях отбили неприличные части тела. Рядом располагалась женская школа Н58, и ее директора беспокоило то, что старик Лаокоон и особенно его сыновья стоят в общественном месте в чем мама родила. Накануне начала учебного года темной украинской ночью руководитель учебного заведения совершил акт вандализма, использовав обыкновенный кирпич, упрятанный в учительский портфель.
А что, нечего показывать свои прелести в центре города-героя! Брали бы пример с монумента товарища Сталина, который недавно воздвигли как раз напротив вверенной ему школы. Вождь народов сидел в кресле, а перед ним тек макет Волго-Донского канала. Ручьи спускались к бассейнам, выложенным голубой плиткой. Волга впадала, как ей и положено, в Каспийское море, а Дон — в Азовское. Хорошо еще, что вдоль канала не выставили фигурки зеков с кирками и лопатами.
Пляжный сезон еще не закончился, и генералиссимусу, наверное, жарко было в сапогах и кителе. Его он тоже с удовольствием повесил бы на спинку кресла. Да и без штанов в такую жару посидеть над водичкой, как около озера Рица, куда приятней. Я уже не говорю о том, что вряд ли советскому народу пришлось бы краснеть за тот орган у грузина, который отбил директор кирпичом у древних греков. Однако стойкий ленинец парился в парадном мундире — в плотных штанах, под которыми угадывалось не голое тело, а гранитные подштанники с биркой швейной фабрики имени Воровского. Поучились бы античные мастера у членов Союза художников СССР.
Итак, беззвучно орали древние греки слева от наших дверей, стонали невидимые зэки на макете стройки коммунизма — справа. Но всех этих голосов мы не слышали. В квартире нашей поселились другие голоса.
Вот возвращается моя сестра ночью после выпускного вечера. Темно за распахнутыми настежь дверями. Страшно моей сестре.
— Мама! Рудик! — кричит она со ступенек.
Мама спит и не слышит.
— У-у-у-у! — пугаю сестру, дуралей, я.
Храп Фимы, друга моего дяди, перелетает через дорогу. Он легко проникает в наши раскрытые двери, густеет в узком проеме, и затем уже эхом захлебывающегося дыхания вылетает обратно на улицу.
Я нахожусь в полусне и поэтому не вижу, как исчезает со ступенек моя сестра. А она бежит в милицию, что находится поблизости. И вот она возвращается с выпускником школы милиции. Это задание — его дипломная работа. Он волнуется — не завалить бы.
— Держи освещение. — Протягивает он моей сестре фонарик дрожащей рукой. — Ты внезапно заходишь вперед меня и светишь во все стороны. Я следую за тобой с пистолетом в руке. Идея понятна?
— Понятна. — Кивает моя сестра.
Пробуждаясь, я жмурюсь от яркого света и слышу испуганный голос:
— Руки вгору!
Горы у нас в квартире нет. Но я понимаю, что от меня хочет этот парень, который так и не решился войти в комнату, и поднимаю руки.
— Зина! — звенит на следующее утра знакомый голос.
— Что, мадам Гойхман? — поднимает мама глаза в потолок.
— Вашу Эллу вчера привел милиционер под пистолетом?
— Боже сохрани. Эта моя Элла вчера привела милиционера под фонариком.
— А что, у вас были воры?
— Цыпун вам на язык, мадам Гойхман. Ей сдавалось, шо нас зарезали.
Двери нашей квартиры похожи на морскую раковину. Приложи ее к уху, и ты услышишь, как шумит море или шипят примуса. А когда они смолкают, оживают голоса всей улицы. И какие только голоса не гостили в нашей квартире с удобствами во всех соседних домах. Два года в ней звучала немецкая речь, когда возвращались с работы пленные немцы в хибарки, пристроенные к стенам развалки довоенного Дома Красной Армии. Господи, сколько всего было напротив! И все это говорило, пело, смеялось, плакало. Уехала в Германию немецкая речь. Осталась русская, еврейская и украинская. Часто вперемешку.
— Азохенвей — и танки наши швыдки! — говорил Лева, прочитав очередную статью в газете «Правда».
— Тухес на плечах трэба иметь. — Поучал кого-то из жильцов дворник.
Разве все припомнишь, что запомнили эти стены.
Потом появилась молдавская речь. Мимо нашего дома катился бесконечный поток печальных людей.
— В Бессарабии голод. — Сказала моя мама.
И всю жизнь я помню, что голод — это не луковица на рот. И не двести граммов хлеба в сутки на душу, который мы получали за погибшего на фронте отца. А тонкая, рвущаяся ниточка людей, тянущаяся из Молдавии в Крым. Это смуглые босые ноги, стершиеся до крови, шаркающие по земле под закатанными штанами и длинными, когда-то разноцветными, юбками. Это запавшие глаза, горящие под полями выцветших фетровых шляп. Это костлявые пальцы рук, протянутые к каждой двери, к каждому окну.
Читать дальше