— Ты чего, чего? Ты плачешь?! Таня, Танюша, ну извини меня. Я… Я ничего плохого… Ну чего ты плачешь, Таня? Извини. Фу-ты… Не плачь, слушай!..
Плачет. Пригнулась совсем, плечи дрожат, лицо в ладонях.
— Танечка, да успокойся, — говорю, — Танечка, не надо, слушай, успокойся…
Встал. Что делать?.. Глажу так осторожно по голове, точно младенца. Что делать…
А она руки протянула, и сел я рядом, близко, ткнулась мне в грудь и плачет. И тенниска, чувствую, на груди у меня намокает. В общем, идиот.
— Ксенюшка, — говорю я, когда пришла моя с работы домой. Мы уже отужинали, сидим за столом, она в халате, и я предлагаю — что надо бы сироту удочерить. Как-то… Чтоб, в общем, ну по-человечески, не по-голландски.
Это ж как оно, по-голландски?! Заключили контракт, фирма, пригласили пожить в семье сироту. От нас, отсюда. Хозяйка бесплодная, и хозяин, по их согласию, живет с контрактницей. А ей двадцать с половиной тысяч долларов! Беременна, угождают хозяйка с хозяином, ухаживают. Ребенка родила, записали голландцем счастливые хозяева, и контракт закончен, сироту отправляют домой. Это как?!
— Перевяжешь палец? — вместо ответа просит Ксения, и я совершаю наш вечерний обряд: делаю компресс на палец. Я считаю, что она просто руку перетрудила, а не артроз это.
Потом она достает Библию, приобрела ее недавно, листает, наклонившись, поправляет очки, ворот халата сзади у нее приподнимается, лицо сморщилось, челка редкая на лоб, и мне моя Ксеня с челкой вдруг напоминает черепаху.
— «А Сара, жена Аврама, — начинает Ксеня вслух читать, — не рожала ему. И была у нее рабыня, египтянка, — читает Ксеня, — имя ее Агарь. И сказала Сара Авраму: «Вот не дает мне Господь рожать. Войди же к моей рабыне — может, родится от нее». И услышал Аврам речь Сары… И он вошел к Агарь, и она понесла».
— Да остановись ты! — перебиваю ее. — Понимаю, не хочешь. Ох ты ханжа.
Совсем уже поздно вечером я все сидел в кресле, бросив на пол газету, в своей комнате, спим мы отдельно, две наши комнаты смежные. Думал. Ксения наконец перестала скрипеть пружинами у себя, ворочаться.
Но за окном неспокойно. То голоса пьяные, то собаки хрипло залают наперебой, как в деревне, а то сверлящие вдруг звуки во всю мощь. Будто он взорвался, охранный этот сигнал, или как он там называется, чтоб машину не увели, у меня-то нет машины. Нет. А внизу у домов уже сплошь машины… Машины и машины. И этот проклятый звук никак не затихает, бесконечно. Вопит. И — прерывается.
Тишина. Ох, тишина… Но теперь почему-то, когда утих, этот звук напоминает такое сверлящее тарахтенье игрушки в детстве. Она китайской называлась, как и мячики бумажные на резинке и «уйди-уйди», что продавали в праздники на углу. А короткую палочку надо было вертеть, вертеть, вертеть, на ней нитка, и на нитке вот это. Тарахтело громко, долго. Я думал о Тане.
В общем-то, у каждого поколения свои потрясения. И даже в самых чепуховейших, любых мелочах… И с самого детства. Даже припомнились сгинувшие давно наши лифчики «девчачьи» с резинками, их ненавидел я, и к ним надо было пристегивать вовсе не дамские, понятно, а мои заштопанные чулочки в рубчик.
Я сидел в кресле, оно казалось твердым теперь, как стул, и вроде возле двери. Сбоку тоже, только пустые стулья вдоль стены. Один я еще сижу. А они все толпятся, народу вдруг полно, у длинного стола, чтобы их записали. За столом двое служащих записывают. Нам всем, одногодкам, надо обязательно отрубить сейчас палец на правой руке. «Проснись! — я прошу. — Ну проснись!» Но не помогает.
Первым с левого края у стола Вадька, мой бывший однокурсник, который прошлой зимой умер. Я вижу, как нагибается он, вытягивает, кладет на стол руку и стонет, вскрикивая. Служащий то ли рубит, то ли режет ему палец. И второй служащий, напротив меня, вытаскивает клинковый, ножевой штык. И все уже сгрудились тут, интересно им… А я больше не вижу, встаю тихонько, и, единственный, я выскальзываю в дверь, пряча в левом кулаке мой правый, еще не отрубленный палец.
— Если тебе мертвецы, — говорит мне утром Ксения, — бредятся во сне, скверно. Но хуже, что тебе, по-моему, приснился военкомат.
Тон у нее независимый сегодня, очки посверкивают, на меня не смотрит. Она — с самого утра! — уже причесалась давно, и не в халате, а в американских джинсах, зад выпирает, и в белой футболке сиськи ее торчат.
— Объявляли уже по радио, — говорит Ксения, — из запаса будут призывать офицеров и — туда, похоже. А ты ж офицер? Да, ты офицер.
И, накрасив неприступно губы, надела модный, не надеванный еще ни разу плащик, вильнула хвостом и унеслась. На работу. Гордая вдруг…
Читать дальше