Есть такие ремесла, что стремятся уподобиться мудрости мироздания. И самое главное, что за пять лет кочегарства я усвоил в этой науке — непрерывность: как чреда времен, сменяем мы, четверо, друг друга. Сутки через трое. Но когда наступает лето, ломается график, уходят в отпуск "коллеги", и тогда через день пашешь. Весь чет сентября был Дементия Ухова, нечет мой. И как уж ни хотелось мне проводить тебя с мамой в школу, не смог. Накануне вечером Тамара принесла букетик для школы. "Шестьдесят копеек… Недорого?.. — как всегда, застенчиво, виновато наклонила темную голову к милым маленьким георгинам. — Ты знаешь, я не люблю большие, расфуфыренные букеты…" — будто оправдывалась.
Никогда не кольнул бы упреком (мне ли?), но — въелось сызмала, с полусиротского детства.
Я пошел в будни. А вокруг духовитым антоновским яблоком наливался праздник. Может, самый лучший после Нового года. Сколько было у нас их с мамой. Школьных, студенческих. У тебя лишь один, счастливый. И второй горше всех снадобьев, которыми мы так настырно досолаживали тебя.
Как вы шли в школу, как там было, я узнал позднее, полтора года спустя. Была зима, кислая, квелая. Первая без тебя. И брели мы с твоей мамой в сторонку от тех мест, где гуляли с тобой.
— Уже было много народу, а мы все еще не знали, в какой же нам класс — А или Б. Ребят выстроили в каре перед школой… — а голос такой же мертвый, сырой, как снег этот тающий, давленый, как черное, подслащенное фонарями небо. — Директорша что-то долго, казенно вещала. Потом еще кто-то. Наконец кончилось, строй сломался, и старшие подбежали к первоклассникам, чтобы вручить им книжки и еще что-то. А Лерочке не досталось. Ведь ее зачислили в самый последний день. И она стояла растерянная, а все-таки радостная, счастливая… — горло перехватило, помолчала.
К вечеру и вовсе отмякло. Уже дождь невидимо сыпался — холодные иголочки отплясывали на лбу, и сырой ветер по-весеннему слюнявил уши. Но еще все было белое. Только мокрые, угольно черные глазницы люков печально смотрели, отблескивая под желтыми фонарями глазуньей. "Вот я все думаю: та девочка, у которой Лера была на дне рождения, почему ее приняли? Без скандалов, без нервов. Ведь она живет еще дальше от школы. A мальчик, которого возили из другого района? И сколько таких. Понимаю: нужные люди, но я все о Лерочке: почему, почему?.."
Я, наверно, обидел директоршу. И, наверно, обижу еще многих. Но если я отдаю самое невозвратное в равнодушные руки, почему бы и мне не подать вас такими, какие вы есть. Или кажетесь мне. Да и кто вас узнает — в чужих именах. В своих-то не признаемся. Все ли правда здесь? Нет, конечно, все — лишь в справочниках (кто есть кто?). Иль у господа бога. Здесь — лишь так, как виделось мне. С опущениями. Вынужденными и обязательными. Для чего ж отдаю?
Вот пришла с работы Тамара. Нога за ногу, никуда уже не спеша. Парком шла. Мимо мест твоих, мимо наших. Глядела на ребятишек — плакала. На пруды, что топтали с тобой по зиме, — плакала. На кусты, холодами раздетые. Обступало ее. Отовсюду. И плакала, чтобы домой прийти насухо. Но сегодня села, не раздеваясь, убито уставилась в пол: "Приходила в редакцию мать Ларисы Михеенко. Только что из Германии вернулась. Там, на верфях, серию кораблей строят с именами пионеров-героев. Первое судно — "Лариса Михеенко". И я думала, как это хорошо. Если бы моя гуленька… так же, хоть где-то, хоть имечко…" Пол-фута тебе под килем, "Лариса Михеенко"! А что вам, безымянные? Непомянутые, неведомые. Вам, безвинные мученики?
Нет, ничем не подсахаришь горя. И чужою бедою не выхлебаешь свою. Но тот, кто напоролся сердцем на жизнь, не останется глух и к чужой боли. Возвращаясь в наши чадящие дни, с благодарностью вспоминаю тяжелые книги. Не уводили, не утешали, но видел, что все уже было. Порой хуже. Хотя казалось, куда уж. А еще глаза свои надо было куда-то девать. Чтоб не видеть, не слышать. У больничных стен, дома, на людях, в трамвае, в метро. Ночью, днем. Вот в нее, лишь в нее я мог погрузиться тогда — в чужую тягучую, как мазут, печаль. И — пишу.
Был шестой день сентября, и я шел в школу. И привычно, потертыми кубиками складывались предо мною остатки дня: вот придем, накормлю, уложу. Встанешь, в парк двинем — встречать нашу маму. Сколько их еще впереди, этих будничных, счастливо иззабоченных дней. Пуганые с год назад тяжкой болезнью Тамары, думали мы с молчаливой надеждой, что тень эта минет, уйдет. И всегда будет солнце, всегда небо и, самое главное — мама.
Школа еще не очнулась от уроков — вестибюль гулко раскатывал редкие голоса. Но вот залился звонок, и сразу же все взвихрилось, словно куча осенних листьев, вспугнутых ветром. Я глядел на лестничный марш, косо летящий от потолка к цементному полу. Вприпрыжку сплавляла по нему перемена разнокалиберный школьный люд. Еще и вовсе детсадовские коротышки, середнячки, басовитые усачи-гренадеры. Даже вчуже боязно было видеть, как вперемешку с этими корабельными соснами сыпался первоклашный подлесок. Мамы, бабки, дедки бросались в затор, торопливо вылавливали своих, уводили в сторонку. Бушлаты мышиные, пелерины ландышевые. И, будто солнце, в глаза мои поглупелые грянуло: ладошкою за перила, в шоколадном платьице, так ладно подогнанном, осторожно скатывается мой смуглый, разрумяненный персик. И белый воротничок рифленой бумажкой оттеняет лицо. Никогда, никогда, даже в тот первый год, когда запоздалый родитель от любви умом помрачается, не хвалили тебя, не хвастались. Берегли, чтоб не сглазить. Не красавица и не кукла — отнюдь. Ушастая и курносенькая, но такая девочка, наивная, светлая.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу