— Так вот, давайте расстанемся так же достойно и благородно, — сказал генерал, желавший, чтобы последнее слово осталось за ним. — Не нужно больше ненависти, недоверия или новых проявлений жестокости. Среди присутствующих нет ни одного человека, к которому я не относился бы с доверием и уважением. Надеюсь, что это взаимно и что мир, который настал, волею божией продлится.
Все это было косвенно адресовано Гордону, но до Гордона не доходило сейчас то, что говорилось кругом. Остальные смотрели на него с интересом. Даже Хамид украдкой бросал короткие, сдержанные взгляды в сторону своего друга. Но Гордон на них не отвечал. Он скользил глазами по этим людям, словно видел в них итог всей своей недавней борьбы — все, чего ему удалось достигнуть ценою стольких усилий. Хамид, Смит, насмешник Ва-ул, Минка и маленький Нури, Саад, бедный Юнис, генерал, Фримен, а за ними Али и Бекр в нетерпеливом ожидании. Даже те, кого не было здесь, — старый Ашик, Талиб и бахразец Зейн, — включались в этот круг. Талиб отвоевал свои котлы и горшки и вернулся в пустыню, сохранив таким образом какие-то крохи независимости. Старый Ашик остался на развалинах — его город был разрушен дотла, но он обретет спасение в религии предков.
Больше всех, однако, преуспел бахразец Зейн: ему удалось завладеть расположением Хамида, а это был бесценный дар для любого человека. И Гордон знал, что этим даром Зейн прежде всего обязан ему, Гордону, самой природе их странного сходства; интерес Хамида к пламенным идеям Зейна пришел уже после. А сейчас стало известно, что Зейн не только поднял волнение на нефтяных промыслах, чем заставил повернуть назад бахразских легионеров, но тайно отправился потом в Истабал, столицу Хамида, чтобы дождаться там его возвращения.
Гордон откликнулся на это известие резкой, невеселой шуткой, как настоящий араб. — Солнце садится, и наступает ночь, — сказал он, — герой уходит, и остается лишь его тень.
Более поверхностный и более далекий ему человек мог не уловить смысла этих слов, но Хамид сразу почувствовал скрытый в них укор: Гордон словно жаловался, что Хамид покинул его, изменил ему ради Зейна. Меньше всего Хамид мог ожидать такого от Гордона, но теперь уже поздно было что-либо исправить или изменить: Гордон уезжал.
Все вместе они тронулись навстречу машинам, которые вызвал генерал. Ехали долго, все утро, и постепенно кавалькада редела: сначала отстал бедный Юнис, который попросту не в силах был поспевать за другими, потом Саад — из подчеркнутого безразличия и, наконец, Али и Бекр (хотя их верблюды не были утомлены). Они сначала старались держаться поближе к Гордону, но потом отклонились в сторону, и вскоре их прощальные выстрелы и заунывные напутственные молитвы понемногу затихли вдали.
Под конец провожающих осталось только трое: Нури, Минка и Хамид. (Поэт Ва-ул тоже отстал по дороге, словно исчерпав весь свой запас язвительных шуток.) Гордон обнял Хамида на прощанье, поцеловал его руку. Потом подозвал обоих чумазых мальчишек и разделил между ними все свое достояние: сборник английских стихов и печать, которую когда-то дал ему Хамид, чтоб скреплять ею письма — единственный знак высокого положения и власти, которым он когда-либо пользовался. Излишняя сентиментальность этой прощальной церемонии претила ему, но он ее выполнил до конца.
— Хамид берет вас обоих к себе на службу, — сказал, он мальчикам, — так будьте же ему преданными слугами. Не злоупотребляйте его добротой. И служите только ему. Никому больше. Ни человеку, ни уж, конечно, животному, или машине. Только ему одному!
Он сел в виллис вместе со Смитом, генералом и Фрименом. Когда машина тронулась, мальчики побежали за ней, ухватившись за кузов. Но она сразу набрала слишком большую скорость; их протащило еще немного, потом они оторвались и упали на песок.
Остался один Хамид. Он ехал рядом на своем верблюде, неторопливо, но уверенно направляя его бег, пока машина не вырвалась вперед. Он проехал еще немного вслед. Потом его верблюд плавно описал полукруг и все тем же ровным, размеренным бегом понес его в глубь пустыни.
Если пустыни в ее наготе не касалась рука человека, то Лондон вобрал в себя две тысячи лет кропотливого людского труда; поколение за поколением строило, строило, строило с муравьиным упорством; орудия, выпадавшие из одних рук, тут же без раздумья подхватывались другими, и работа шла дальше — рыли землю, возводили стены, теперь уже больше повинуясь инстинкту, чем следуя намеченной цели. И то, что было создано всем этим трудом, казалось Гордону тюрьмой не только для живых, но и для мертвых. Даже те, кто еще не родился, были узниками этой тюрьмы. Одинокому маленькому человеку (задыхающемуся в четырех стенах), одинокой душе (жадно тянущейся к другим таким же непокорным душам) трудно сохранить здесь свободу.
Читать дальше