Я тупо согласилась. А от другого угла к нам несло Лялькину подружку, Анжелку, «француженку» из Малого Протопопова, наштукатуренную девку в мини-юбке. У нее были такие здоровенные гладкие ляжки, по-своему стройные, что студенты замолкали и один за другим впивались в них глазами, а их подруги по очереди отворачивались, морща нос. Паршивый дед, куривший, сидя прямо на асфальте, бойко поприветствовал ее снизу:
— Ну и колотухи у тебя, комсомолочка!
Она картинно расцеловалась, надо же, с Лялькой и Володей, и они залопотали, встав треугольником, ко всем и ко мне спиной, хоть возвращайся немедленно домой.
Я уже поняла, что Лялька душой в поезде, в путешествии, в новой жизни, и с этим смирилась, но не могла разобраться, любит ли она этого Володю? Она глядит на него, нежно улыбаясь, они несколько раз обнялись. А что за этим? Или Лялька верит, что разлука ненадолго, что он к ней приедет, что все перетерпится и т. д.? Или Лялька нежна от великодушия, щедра от облегчения, напоследок? А потом письмо: извини, Володя?
Я мечтала, чтобы Лялька разлюбила его. Мне грезилось, что какие-то признаки ее охлаждения мной наблюдались. Володя все чаще мне представлялся ненадежным юношей, любившим не Ляльку, а то, что он в утеху себе про нее придумал, что-то пасторальное, черт его дери. И отдельно хотел ее милого тела. И сейчас — сей час — он с большим волнением косился на ляжки этой Анжелы и, обнимая Ляльку, непроизвольно переступал ногами так, чтобы видеть Анжелкины сочности. Не любил он Ляльку — или недолго любил.
Загудел электровоз, заголосили проводницы. Лялька поцеловала меня сухими, резиновыми губами: «Я сразу напишу, бабуля!» Как они прощались, целовались с Володей, не видела, опустила глаза и так махала, махала, махала рукой, пока Володя и француженка (спасибо, что не под ручку) не нависли надо мной: вас проводить, Агафья Васильевна?
— Идите, ради Бога, — пролепетала я, — мне одной будет лучше.
— Хорошо, понятно, — согласился Володя, — я завтра приду в гости, ладно, Агафья Васильевна?
— Приходи, конечно, — легко ответила я. Я знала, что он не придет.
И он, молодец, не пришел: ни завтра, ни в воскресение, никогда. Я добрела домой, выпила четыре чашки чаю, закрыла все ставни, разделась и легла и проспала до обеда.
В обед я встала, хорошенько умылась и растопила печь до отказа. Зимой она так не жарила, не гудела, не подпрыгивали так отчаянно дрова в огне, как в этом июле 1978 года. Да едва не задохнулась: забыла, как дымит летом не в срок разбуженная печь.
Я достала платочек, погладила его по золотой каемочке, расцеловала заветные буковки «А. Н.» в золотистом околосье. И пошел в огонь платочек цесаревича, невинно убиенного ровно шестьдесят лет назад.
Я торопливо выбежала во двор и посмотрела на трубу, на голубой дым, рвущийся из нее в бежевое небо. Этот клуб? Или этот? Что придумывать — не было знамения…
— Бабка Агафья! — закричал идущий ко мне по переулку дядя Сережа, Фарш, — ты зачем раскочегарилась в этакую Сахару? Совсем рехнулась? Лучше займи мне два рубля, шланги дымятся!
Он просил без надежды, от скуки, зная, что я никогда не даю на пропой, и потому не подлизывался. Как же он удивился, когда я дала ему пятерку без отдачи, с наказом только помянуть раба Божьего Алексия. Через пару часов, убитый солнцем, он уже лежал у моей калитки, надо понимать, рапортуя, что мой наказ исполнен.
ВОЛОДЯ: Последнее, что мне о ней известно: зашла, не оглянувшись, в вагон и уехала на недальний север в компании грибников, ягодников и командированных. Ставить уколы и банки на краю самого большого болота в мире. Плохо, очень плохо помню прощание с Лялей. То, что было после, в тот же день, сохранилось в памяти со всеми ненужными подробностями. Разлука ударила по мне почти смертельно. Осознал я это, правда, с опозданием. С начала осени я забился головой о стенку и добился до пожизненного тика с миганием и исключения из университета. Мать выгоняла меня из дому, и я месяц ночевал где придется, пока не схватил воспаление легких, не попал в больницу, откуда мать и забрала меня обратно.
Расстались, разделились мы сухо, не целуясь, пестуя обиды. Моя вина. С весны Ляля жила в тревоге, думала о новой жизни, ждала от меня поддержки. Может быть, она и не пошла бы за меня тогда замуж, но попросить ее об этом я был обязан. (И ведь хотел, ого, как хотел, но ждал знамения.) Мир стучался в наше одиночество, и с этим надо было что-то делать.
А я твердил: время рассудит. И Ляля обиделась, измучилась сомнениями, закрылась. А я умудрился разглядеть во всем этом обидные знаки охлаждения ко мне, опостылевшему, поднадоевшему. Я приходил к ней, боясь, сегодня она мне скажет: извини и прощай. Страдая, ревнуя, я не видел ее страданий и ревности.
Читать дальше