— Он переменился. Он всегда был такой, немножко одинокий, ну знаешь, все задумывался: как к нему относятся, все искал, как бы себя проверить, доказать что-то, разобраться, настоящий ли он мужчина. Наверно, узнал себе цену, и это его сломало.
— Рэндолл, почему я?
— Знаешь, мне с ним иногда жутко становилось: зыркает своими глазами, молчит по много часов. Я чувствовал: его гложет что-то, что меня в жизни обошло. Ну, он прямо с утра пил водку — валяется в сапогах на постели и пьет, и еще всякое там принимал, у нас дома, не таился даже. И вот как-то захожу к нему, а он смотрит в потолок, сапоги на простыню закинул. Я спрашиваю: «Сынок, может, расскажешь мне, как там было?» А он на меня вылупился, точно никак не припомнит, где мы встречались, но говорит: «Лады, брат, слушай». Вот тебе все ответы на главные вопросы: «Да. Я потерял счет. Как на вентилятор кетчупом плеснуть. Кого можем, подбираем, остальных присыпаем землей».
— Точно, — уже одна эта фраза вернула Пелхэма назад, в морось. Он завинтил крышку на бутылке, поднялся. Размял ноги, повернулся лицом к верховьям. Не хотелось трястись, стоя лицом к Рэндоллу. Спрыгнул с камня, встал на корточки у воды, окунул голову: холод распространился по телу, увлажнил шею, покатился по спине:
— Что-то сегодня я рановато хватил виски.
— Я тоже.
— Давай-ка по домам.
В тот вечер Пелхэм приклеил к холодильнику, рядом с фото Младшего, свою собственную фотокарточку из учебного лагеря. Джилл заглянула в юное лицо мужа и спросила:
— Это правда ты? Ты был такой?
Голова обрита, кожа чуть покрасневшая, фуражка напялена слишком прямо, под левым глазом припухлость — небольшой синяк, лицо ничего не выражает, глаза немигающие.
— Одно время да, именно такой.
— Ой, а я думала, тогда все были против Вьетнама. Теперь только об этом и слышишь: «Мы? На войну? Да ни за что!»
— Только не в нашем районе.
Он рассматривал оба лица и пил пиво: кружку, вторую. Джилл рубила куриное мясо, чтобы замариновать: завтра придут гости. Сильно пахло лимоном и чесноком. Его осенило: по обоим лицам видно, как с человеком что-то происходит, как поступаешься всем, что ты представлял собой раньше, и пустое место заполняется механическим послушанием, привычкой к переутомлению. Они пожарят курятину на гриле и будут говорить обо всем, только бы не об этом, и, наверно, выпьют лишнего — потому что очень хочется слышать смех. Нехорошо, если гости заметят фотографии; он снял обе с холодильника, осторожно, стараясь не порвать, положил на ладони. Поменял местами. И еще раз поменял. С любопытством приблизилась Джилл, благоухающая завтрашним днем, заглянула через плечо.
— Так почему ты пошел в армию? — спросила она, но не стала дожидаться ответа.
Пелхэм вышел на открытую дощатую террасу. Полная луна очерчивала тени предметов и расшвыривала по округе. Он положил фотографии на садовый стул, стащил майку через голову, положил сверху. Сбросил ботинки, джинсы, трусы, остановился у перил, совершенно голый. Облокотился на брус, тихонько рыкнул на пробу. И опять рыкнул — на сей раз получилось естественнее. И еще раз — погромче. Пелхэм выпрямился, набрал в грудь воздуха, широко раскинул руки. Мерно зарычал, обращаясь ко всем, кто снаружи забора, зазывая тени: а ну-ка, суньтесь в мой двор.
— Милый?
Перевод Светланы Силаковой .