На небритом лице О'Келли проступили красные пятна.
— Знаете, я ведь думал, что мы можем говорить обо всем, что приходит в голову. Обо всем! Романтика! Проклятая романтика, знаю. Но так у нас всегда было, больше сорока лет! С того самого дня, когда он появился в классе в своем дорогом сюртуке и без портфеля.
Он был тем, который не боялся любой мысли. Он хотел говорить в присутствии священников об умирающем слове Божьем. А когда я захотел испробовать смелую и, согласен, жуткую мысль, то сразу увидел, что переоценил нашу дружбу. Он смотрел на меня, как на монстра. Раньше он всегда мог отличить просто высказанную мысль от той, что заставляет действовать. Это он, он научил меня видеть эту разницу, эту освободительную разницу. И вдруг как ничего и не было. Кровь отхлынула у него от лица. В эту самую секунду я понял, что самое страшное произошло, что наша многолетняя привязанность обернулась ненавистью. Это был момент, ужасающий момент, в который мы разом потеряли друг друга.
Грегориус хотел, чтобы О'Келли выиграл. Он хотел, чтобы тот, загнав в угол, поставил ему мат. Однако Хорхе больше не мог вернуться к игре, и Грегориус предложил ничью.
— Она в принципе невозможна, эта безграничная откровенность, — сказал Хорхе уже на улице, подавая руку на прощание. — Одиночество через необходимость умалчивать, такое тоже есть. — Он выдохнул клуб дыма. — Все давно позади, тому больше тридцати лет. А будто было вчера. Я рад, что оставил аптеку за собой. Там я могу жить в нашей дружбе. И иногда мне удается поверить, что мы никогда не теряли друг друга. Что он просто умер.
Не меньше часа Грегориус бродил вокруг дома Марии Жуан, стараясь справиться с сердцебиением. «Большая чистая любовь всей его жизни, — назвала ее Мелоди. — Меня нисколько не удивило бы, если они ни разу не поцеловались. Но никто, ни одна женщина, не могла с ней сравниться. Когда ему было плохо, по-настоящему плохо, он шел к ней. В определенном смысле лишь она, она одна знала его». И Хорхе сказал, что она единственная женщина, которой Амадеу по-настоящему доверял. «Мария, бог мой, да, Мария!» — помнится, воскликнул он.
Когда она открыла дверь, Грегориусу мигом все стало понятно. В руке она держала кружку с дымящимся кофе, другую грела о нее. Взгляд ясных карих глаз был внимательным, но не настороженным. Она не была ослепительной женщиной. Не была из тех, на кого оглядываются мужчины. И в молодые годы такой не была. Но Грегориус никогда не встречал женщины, излучавшей неброскую, но такую спокойную уверенность и совершенную независимость. Ей, наверное, было за восемьдесят, но его нисколько не удивило бы, если бы она и теперь продолжала работать, не теряя твердости руки.
— Зависит от того, чего вы хотите, — ответила она, когда Грегориус спросил, можно ли войти.
Ему не хотелось снова топтаться под дверью и предъявлять портрет Праду как пропуск. Спокойный, открытый взгляд придал ему мужества начать без околичностей.
— Я занимаюсь жизнью и записками Амадеу Праду, — сказал он по-французски. — Я слышал, что вы его знали. Знали лучше всех остальных.
По ее виду можно было сказать, что ничто не может выбить ее из колеи. Но это случилось. Не в чертах лица и не в манере держаться. Она все так же стояла в своем темно-синем платье, небрежно прислонясь к дверному косяку и свободной рукой потирая кружку. Только движение немного замедлилось. Только моргала она чаще и на лбу собрались складки, как у человека, который столкнулся с чем-то неожиданным, и ему необходимо сосредоточиться, чтобы принять решение. Она ничего не выразила. На пару секунд закрыла глаза. И снова полностью овладела собой.
— Не уверена, хочу ли вернуться туда, — сказала она, — но нет смысла мокнуть под дождем.
Ее французский был свободным, легкий акцент имел налет чуть ленивой элегантности португалки, которая без труда изъясняется на иностранном языке, ни на момент не покидая среду родного.
Поставив перед ним кружку с ароматным напитком, она спросила, кто он и откуда, без манерной жеманности радетельной хозяйки, а с простотой разумного человека, который предлагает гостю необходимое.
Грегориус рассказал об испанской книжной лавке в Берне, о тех первых строках, которые ему перевели из томика Праду.
«Из тысяч переживаний нашего опыта в лучшем случае лишь одно мы облекаем в слова, да и то случайно, без должной тщательности. Среди всех невысказанных скрываются и те, которые незаметно придают нашей жизни форму, цвет и мелодию»,
Читать дальше