Подпасть под влияние Оливейры Салазара, аристократичного профессора, было много легче, чем поверить Гитлеру, Сталину или Франко. Но связываться с таким сбродом ты бы никогда не стал — не позволили бы твоя интеллигентность и безупречное чувство стиля. И руку ты ни разу не вскинул в приветствии, за это я могу дать на отсечение собственную. И все же иногда у меня мелькала мысль, что ты чувствуешь некое родство с этим человеком в черном, с умным напряженным лицом под котелком. Не в его безжалостном честолюбии и не в идеологической ослепленности, а в суровости по отношению к себе. Но, отец, он же был заодно с преступниками! И спокойно взирал на преступления, для которых в человеческом языке не найдется подходящего слова! У нас был Таррафал! [90] Таррафал — концентрационный лагерь для политических заключенных, существовавший при режиме Салазара с 1936 г. по 1954 г. на островах Зеленого Мыса (Кабо-Верде). Из-за нечеловеческих условий и пыток там погибли тысячи португальцев — противников режима Салазара.
Был Таррафал, отец! ТАРРАФАЛ! Почему вы не дали волю воображению, отец? Если бы вы хоть раз увидели руки как у Жуана Эсы: обожженные, изувеченные, в страшных шрамах, — которые когда-то играли Шуберта! Почему вы ни разу не дали себе труда посмотреть на такие руки, отец?
Может быть, это страх тяжело больного, страх из-за физической слабости не позволил вам встать в оппозицию к государственной власти? И вы поэтому закрывали глаза? Не твоя ли согнутая спина не давала показать хребет? Но нет, мне претит такое объяснение, оно было бы слишком несправедливым, потому что отказывало бы тебе в достоинстве как раз там, где ты его неизменно проявляешь: в силе. Силе противостоять твоим страданиям и в мыслях, и в поступках.
Один раз, отец, один-единственный раз, должен признать, я был рад, что вы имеете влияние в кругах этих прилично одетых преступников в цилиндрах: когда вам удалось освободить меня от Мосидаде. Вы увидели ужас в моих глазах, когда мне предстояло натянуть зеленую рубашку и вместе со всеми вскидывать руку. «Этого не будет», — спокойно сказали вы, и я был счастлив видеть ваш полный любви и жесткости взгляд. Не хотел бы я быть вашим противником! Разумеется, ты и сам не желал, чтобы твой сын уподобился дешевому пролетарию у лагерного костра. И все-таки я воспринял твой поступок — что тебе пришлось предпринять, я не хочу знать, — как выражение искреннего расположения, и в ту ночь после освобождения к тебе были обращены мои самые сильные чувства.
Сложнее было, когда вы не дали предъявить мне обвинение в нанесении тяжких телесных повреждений Адриане. Сын судьи, я не знаю, за какие ниточки вы дергали, какие связи пустили в ход. Но сегодня скажу вам: я бы охотнее предстал тогда перед судом и там сражался за моральное право ставить жизнь превыше закона. Тем не менее меня тронуло то, что ты для меня сделал, что бы это ни было. Но я абсолютно уверен, что тобою не двигали две вещи, которых я никогда бы не принял: боязнь скандала или удовлетворение оттого, что ты имеешь влияние. Ты сделал это, просто чтобы защитить меня. «Я горжусь тобой», — сказал ты, когда я объяснил тебе положение дела с медицинской точки зрения и показал страницу из учебника. После этого ты обнял меня, чего не делал со времен моего раннего детства. Я вдыхал запах табака от твоего костюма и мыла от лица. Я и сегодня еще помню этот запах и чувствую твое сильное и долгое объятие, гораздо более долгое, чем я мог ожидать.
Мне снятся твои руки, руки, протянутые в пылкой мольбе, руки, умоляющие сына, как доброго волшебника, освободить тебя от невыносимых болей. В эти сны проникли твое беспредельное ожидание и надежда, которые всегда появлялись на твоем лице, когда я объяснял тебе механизм твоей болезни, названной по имени Владимира Бехтерева и сопровождающейся необратимым искривлением позвоночника. И еще когда мы говорили о таинстве боли. Это были минуты совершенной близости. Ты не сводил глаз с моих губ и ловил каждое слово врача, как величайшее откровение. Тогда я был всезнающим отцом, а ты нуждающимся в помощи сыном. «А каким был твой отец, и каким он был для тебя?» — спросил я однажды маму после наших разговоров о тебе. «Гордый, одинокий, невыносимый тиран, который был у меня на поводке, — ответила она. — Фанатичный поборник колониализма, вот кем он был!» — «Он бы перевернулся в гробу, узнав, что ты о нем думаешь», — сказал я.
Грегориус поехал в отель и переоделся к ужину у Силвейры. Силвейра жил на вилле в Белене. Открыла горничная, а потом в огромный вестибюль с хрустальной люстрой, как в вестибюле посольства, вышел хозяин. Он заметил, что Грегориус восхищенно озирается.
Читать дальше