Но после того, как из меня выходил дым, я плавно забывал эти откровения. Снова мыслил как прежде, без ясности, со свойственной мне близорукостью, не проникая вглубь, судя по вершкам фраз, которых было так много, что понять их было невозможно. Оставалось реагировать. Я оправдывал Ханумана, как и себя. Старался объяснить себе его драму жизни как-то иначе. Я был во власти бессилия. Был паралитиком, настоящим инвалидом. И кемп был моим лепрозорием, моей инвалидной коляской, моей дуркой. А Хануман – одним из тех больных, что могут сами двигаться и одержимы настолько безумием, что готовы бежать из дурки на пару дней, чтобы нажраться, потрахать дешевых сук, но все равно вернуться, когда засвербит в желудке… Я был настолько туп в те дни, настолько безволен, что и не замечал, как сам Хануман боится остаться один на один с этой правдой, с правдой о том, что он сам себе лжет, и себе больше, чем мне! Ведь когда обманываешь кого-то – это полбеды, а когда себя – вот где грех-то! Потому как не обмануть другого, не обманув себя; грех начинается там, где начинается коррупция души. А начинается она в разговоре человека со своей душой с глазу на глаз. И если при этом человек кривит душой, комкает ее, как ему угодно, до размеров носового платка, то рано или поздно он сморкаться в нее, в душу, будет.
Вот это и происходило с нами в те безумные ханумамбодни весной 99-го, в Фарсетрупе, в театре, в который мы вовлекли двух прекрасных сербских девушек… Две чистые души, которые мы отравили надеждой на что-то, разожгли в них огонь, мечту, веру в возможную Америку, веру в британские паспорта, успех, деньги, покорили языком, одеждой, жестами, улыбками, блеском наших глаз… О! Глаза мошенников! Глаза аферистов, фускеров! Мы, не обещая ничего, как бы обещали намного больше, чем те, кто обещал и, может быть, даже сдержал бы слово! Но мы не обещали больше, больше, чем те, кто сдержал бы слово!
Жасмина и Виолетта, видно, мечтали впервые; они верили в то, что их мечты могут воплотиться; нам же нужны были эти красивые мечты только затем, чтоб вскружить им головы, заразить! Парализовать их волю! Одурманить! Бедные девушки! Может, мы были достойны большего срока, чем педофилы? Будь небо хоть сколько-то ниже, уж молния не миновала бы нас…
Но, думал я, Бога нет, как нет и дьявола! А значит, нет и греха, как нет и праведности! Небо дано только затем, чтоб поливало дождем и снегом землю, а земля – чтоб поглощала снег и дождь, и подобных мерзавцев, как мы, и таких невинных девушек, как Виолетта и Жасмина…
Май начался просто ужасно. Вся та весна 99-го была какая-то такая кривая, с изломом, как плохая польская дорога. Месяцы тянулись как фура за фурой. Дни были нагружены каким-то томительным ожиданием, они стали заметно длинней и бессмысленней, будто в прозрачности того добавившегося и дробившегося сквозь жалюзи света обнаруживались с еще большей неотвратимой ясностью и безысходность, и убогость нашей лагерной жизни. Тогда же Потаповых выселили из руин. Только они собачку себе завели, о чем так мечтали и Лиза, и Мария, только собачка начала привыкать к русской речи и русскому обращению, а также к своему странному имени Долли, только более-менее свыклась с этой ужасной обстановкой, перестала трястись всем своим хиленьким тельцем и мочиться под себя на тряпку в прихожей, где ей постелил Михаил (в холодильнике!), как их попросили съехать. Пришел хозяин, молочник Хеннинга, и грубовато попросил их убраться. При этом, как говорит Потапов, датчанин несколько раз обозвал их цыганами, сказал что-то о чем-то таком нелегальном, что продавал Михаил. Какие-то велосипеды. Какое-то мясо и мешок картошки, который упер кто-то у соседа на машине без номеров. Что-то про вождение без прав и штрафы. Да еще и собаку завели! Ах еще и собака тут! О животных не было договора вообще! Собак держать нельзя! Одним словом – расу! И они засуетились, а тот все поглаживал карманы комбинезона да подгонял: «Paycc, скин дай! Йо, русско, ой!» [66].
Этого следовало ожидать. Это назревало. И назревало это в офисе, откуда пришел приказ: Потаповы должны жить в кемпе и нигде больше!
Началось хождение в лагерь и обратно, с вещами. Таскали на себе всё, что не могло поместиться в машину. Совершили около тридцати рейсов. В комнате все, что было за зиму приобретено, не поместилось. Поэтому часть внесли в нашу. И наша комната стала чем-то вроде секонд-хенда. Просто лапидарий какой-то! Михаил, пока таскал, скрипел зубами, смотрел волком; он чувствовал на себе насмешливые взгляды албанцев и арабов, которым лишь бы посудачить, посмеяться над кем-нибудь, а тут был такой материал! Столько пищи для анекдотов! Только вгрызайся зубами в нежное тельце! Русские въезжают в лагерь! Перезимовали в руинах и обратно!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу