Пол, конечно, тоже сразу известен, а разве это не великое достижение науки?
Я давно живу в странном, ирреальном мире, в мире грез. Самым интересным человеком для меня постепенно становлюсь я сам. Я хожу по улицам, о чем-то разговариваю с людьми, а сам пребываю в мире ушедшей юности. Только там мне интересно жить. Там я доигрываю игры, доспориваю начатые споры, долюбливаю влюбленности. Самые незначительные встречи в детстве стали мне дороги, самые неинтересные люди интересны.
Мне хочется знать, какими стали дворовые ребята, с которыми я гонял мяч, купался, как живет та девочка, теперь, конечно, бабушка, в которую я был влюблен в пионерском лагере. И даже не так важно, какими они стали, но хотелось бы знать, как жили. Я — вот так, а как они?
Кое-что я могу представить. Все мы, советские люди, жили почти одинаково: трудно растили детей, скандалили, пили, отчаивались, примирялись… Много работали. И, конечно, в основном, растратили хрустальные крохи чистоты и романтизма, заложенные в нас природой. Но хочется знать подробности.
Вот Верка с Большевистской улицы — отчаянная девчонка, по-цыгански черная и по-русски сочная. Теплыми летними вечерами мы, пять-шесть мальчишек, и Верка, сидели на гнилой скамейке у её дома. Забавляя ее, мы изощрялись в дурацком остроумии. Каждый жался к ней поближе, чтобы задеть ее коленом или вдохнуть острый запах ее пота. Где она сейчас? Жива ли? Знаю только, что сильно пила, пьяной попала под трамвай, и ей отрезало руку.
Где Славрик, наш лучший дворовый футболист, где трусливый и вечно сопливый Гендос по прозвищу «генерал»? Где тихий горбатый Толя, единственный болельщик на наших футбольных баталиях?
А где Юрка Чума, отчаянный храбрец, удиравший каждую весну путешествовать? Он забирался в телячьи вагоны, ездил на кучах уральского антрацита, спал в подвагонных ящиках. Что гнало его в неведомые края? Его ловили то в Киеве, то в Новосибирске и возвращали с милицией к матери. Как эта страсть отразилась на его жизни? Где ты, Юрка? Отзовись!
Иногда, редко-редко, юность отзывается. Однажды я встретил солидного, с брюшком, мужчину в пыжиковой шапке.
— Чума, это ты? — бросился я к нему.
— Я не Чума, а Юрий Чумаков, а вы кто?
Он меня не узнал. Зато я узнал, что он стал зубным техником, женат и живет в Москве. Мы были почти коллеги, я по иронии судьбы врач, но мы не поняли друг друга. Я, запоздалый романтик, только начинал бродяжничать, он давно забыл о прекрасном прошлом. Да и было ли оно для него прекрасным? Голодные послевоенные годы, школьные двойки и замученная заводской работой мать…
Для одних детство — живой источник, для других — печальная книга, которую хочется забыть. Там, в детстве, начало всех ошибок, всех теперешних неприятностей. Особенно не любят бередить прошлое женщины. Их можно понять — им особенно горько. Что для мужика — неприятность, то для женщины — катастрофа. Но умная природа научила их защищаться. Женщины придумывают себе призрачное счастье, растворяя свои беды в любовниках, в детях или внуках.
Немало людей, которых вообще не интересует их прошлое. Было и прошло — о чем тут говорить?
Я на днях получил письмо от школьного приятеля. Вот у кого было замечательное детство! Интеллигентные родители, книги, в меру спорт и хорошо развитая фантазия. Парень в школьные годы нашел себе кумира, влюбился в Наполеона. Он изучил во всех подробностях его сражения. Конечно же, Бородинское было для него самым интересным: ведь не ясно, за кем осталась победа? Чтобы выяснить это, парень вырезал из картона и раскрасил несколько сотен солдатиков — французских и русских. У тех и других были пушки на лафетах, знамена, конница. Полки пехоты и артиллерия устраивали на полу жаркие сражения. Свистели ядра, рвалась картечь, из засады (из-за буфета) неожиданно вылетал полк улан. Наполеон со свитой с холма (с кухонной табуретки) наблюдал за сражением. Мальчишка в упоении лазил по полу, глаза его горели, он ощущал себя полководцем.
Кем мог стать такой мальчик? Конечно, историком. И он им стал. Сейчас он профессор, заведующий кафедрой в университете. И что же? «Не люблю ни читать письма, ни писать, — говорит он, — во мне начисто атрофирована склонность к эпистолярному жанру».
Как же это? В письмах, даже самых банальных, живая история. Письмо — всегда документ. Историк просто обязан интересоваться письмами современников. Искреннее частное письмо подчас для историка важнее международного договора.
Читать дальше