Мы накупали всяких коробок с тортами, конфетами, пельменями, всевозможных фруктовых и овощных консервов, а потом обязательно где-нибудь все это оставляли — или в кинотеатре, или в такси, или прямо в магазине, едва успев купить все это. В общем, нам не было до этих покупок никакого дела — так, развлекались; я все-таки спохватывался и хотел вернуться, но она мне не разрешала, а подхватывала меня под руку и смеялась:
— А ну их! Другие купим. Время дорого. — Хотя вроде мы никуда не спешили.
Сорила она деньгами безбожно. Мы раз даже заплатили в мебельном на Пушкинской за какое-то дорогое безвкусное кресло, и она оставила свой адрес, чтоб его потом привезли. Но кресло все не привозили, и я как-то спросил ее, почему его до сих пор не доставили, а она, хохотнув, сказала:
— И не привезут. Я им другой адрес оставила. Оно мне еще там, в магазине, разонравилось, мещанское какое-то. Ну его!
Хорошо, разонравилось, так можно же было отказаться или как-нибудь еще. Нет, деньги на ветер выбросила да еще хохочет. Я этого транжирства не понимал.
А то вдруг, после всех этих безумных трат, всех этих царских чаевых, подачек, оставленной сдачи, весело брошенных покупок, она заставляла меня и себя трястись в троллейбусе и ни за что не хотела опускать пяти копеек вместо положенных четырех, все дожидалась у кого-нибудь сдачи.
— У вас есть копеечка? Копеечки, пожалуйста, не опускайте… — заглядывала она в глаза пассажирам. — Нам две, пожалуйста, вот видите — я опускаю десять, два пятачка… — И она аккуратно складывала билеты и прятала их в рукавичку.
— Вдруг контроль пойдет? — говорила она. — Лишних денег у нас нет. Надо экономить.
Мы ходили в кино. Только на мультики и просто детские — взрослых она не любила. Все их сплошь считала мерзкими и фальшивыми, никакой силой нельзя было затащить ее на взрослый фильм, даже зарубежный. Помню, я один смотрел в «Повторном» какой-то нашумевший фильм — она наотрез отказалась идти со мной и все полтора часа прождала меня на бульваре одна — продрогшая, съежившаяся, худая.
— Ну как? — спросила она, когда я вышел. — Смотреть можно?
— Ничего, мне понравилось, — сказал я. Хотя фильм, в общем, был средний, из ремесленных.
— Пон-ра-авилось? — разочарованно протянула она. — А я думала, ты… Там музыка ужасная, Вивальди ужасный, все ужасное. Не хочу.
— Значит, смотрела все-таки?
— Нет, что ты! — испугалась она. — Я эту ленту не видела. Просто я так чувствую. Знаю. Вот закрою только глаза — и все знаю, вот закрою — и знаю, и билет покупать не надо. Если хочешь знать, я здесь сидела и смотрела вместе с тобой. Не веришь? Хочешь, расскажу? В конце еще ведь там «Времена года», да? Я права?
— Да, — удивился я, — а ты откуда знаешь?
— Ну вот, видишь! Я знаю…
Но на мультики она меня затаскала. Вела себя на них совершенно по-детски. Смеялась, хохотала до упаду, топала ногами на злодеев вместе с детьми, напрягалась всем телом в страшных местах, переводила дух, когда все кончалось благополучно. Я тихо гладил ее руку, предчувствуя скорое расставание, а она как-то равнодушно, как не свою, держала ее в моей, целиком отдаваясь происходящему на экране, напрочь забыв обо мне. И глаза ее блестели от слез. Когда сеанс заканчивался, она как бы в недоумении смотрела на меня, не узнавала меня: кто это, мол, здесь рядом чужой и кто это держит мою руку? Но потом спохватывалась, вспоминала.
Она разобрала мою авоську. Как-то воровато, озираясь, рылась там — я нечаянно застал ее за этим занятием. Она ужасно покраснела, когда я увидел ее, и заплакала, и задрожала. Говорила, что просто хотела вытащить разбитую гуашь — вон ее сколько накапало на пол, целая лужа. Я сказал, чтоб она не беспокоилась, а сам засуетился, заперебирал свою авоську. И как это я забыл, что гуашь потекла, а в сетке ведь был мой подарок Алисе, вязаное платье, купленное в салоне на Димитровской, теперь оно, наверно, было безнадежно испорчено.
Она отобрала у меня это платье, развернула его на свет — и ахнула. Так оно понравилось ей. Надела его, не спрашиваясь, на себя, прямо поверх своей юбки и свитера: оно ей было несколько великовато и длинно. Узорчатое, весеннего пасмурного цвета, крученый поясок вокруг талии — оно ей несказанно шло. Под пояском — багровая, в запекшейся крови, печень: расплывшаяся гуашь. Она бродила в этом платье, босая, целыми днями по квартире, пела, дурачилась, играла на гитаре, всячески заигрывала со мной и хвасталась этим платьем, как будто оно было ее. И любила, чтоб оно было на ней, когда мы ложились в постель: она как бы отбирала это платье у хозяйки. Она как бы считала это платье своим — и все-таки не считала, было видно, что она взяла его «поносить», что его придется все-таки снять и вернуть. И нам обоим становилось от этого грустно. Но она ни разу не поинтересовалась, чье оно, для кого куплено, она и вообще-то ничем не интересовалась во мне и была к моему прошлому равнодушна. Бутылочки с гуашью она развернула, отерла от пыли и расставила их в ряд на подоконнике, смешав цвета.
Читать дальше