Мы выехали на широкий шумный проспект, полный магазинов, машин, людей, троллейбусов. Желтый мокрый снег струился по лобовому стеклу. Иногда, придержав шофера за руку, она просила остановиться где-нибудь у подземного перехода, просила немного подождать и ненадолго скрывалась в нем. Что она там искала? Какую-нибудь книгу? Билеты в театр? Карточку спортлото? Мне она ничего об этом не говорила. Она выходила оттуда расстроенной.
Развернувшись на площади, мы вернулись той же дорогой и вышли на улице Горького, у кафе «Московское». Зашли в него и холодно, неуютно пообедали. За все платила она сама, а мне даже не разрешала опустить руку в карман.
— Нет-нет, — испуганно схватывала она меня у локтя. — Что это вы? Я сама. Вы мой гость.
Я соглашался и не чувствовал себя обязанным. Она умела это делать.
Мы вышли, и она как-то сразу обникла. Оперлась на мою руку, стала жаловаться на утомленность, погоду, разбитость, на то, что у нее разламывается голова.
— Ах, проваливаются виски… — жаловалась она. — Да еще этот смог, бензин, мокрый снег, ноги плавают… Скорей бы домой, прямо сейчас бы нырнуть под одеяло, но мне нужно еще на киностудию. Тут недалеко… Проводи меня.
Мы дошли пешком до Каляевской и остановились у дверей киностудии.
— Все, дальше вас не пропустят. Вот вам, — достала она свои ключи и позвонила ими. — Не засыпайте, пока я не приду, ждите меня. Дорогу назад найдете? Вот тут ходит троллейбус. Идите.
Я взял ключи, и она влажно поцеловала меня в щеку.
— Идите же, идите. Я постараюсь побыстрей. — Нежно: — Не скучай, милый. — И скрылась.
Я подождал немного, сам не зная чего, опять перешел Садовую, купил на углу горячий бублик, выпил ледяного коктейля. Сел на троллейбус. Лучше бы, конечно, было такси — но ни сил, ни охоты ждать машины у меня уже не было. Так меня вымотала за каких-нибудь полдня Москва. Я сел в первый попавшийся троллейбус и поехал. Надеюсь, он меня куда-нибудь привезет. Транспорт для тех, кто убивает время. Но время все равно тянулось непостижимо медленно. А ведь я только еще второй день в Москве — что же я собираюсь делать здесь еще целую неделю?
Троллейбус оказался не тот и завез меня не туда. Я вышел на конечной и спросил, можно ли пройти отсюда на Дмитровское шоссе. Угрюмый старик, шедший мимо, молча махнул мне рукой куда-то за дома и скрылся в подъезде. Я постоял и отправился туда, куда мне показал старик. За крайним домом начинался пустырь.
Разъезженная, вывороченная из недр глинистая земля, щепа, битый кирпич, мокрый глубокий снег, мусор — я пробирался через них не меньше часа. Я все кружил и кружил по пустырю среди каких-то ветхих строений, пустых кабельных катушек, торчащих былин полыни, сломанных заборов без усадьб. Всюду торчали трубы разоренных печей и дул ветер. Нарастающий гул где-то близко проходящей электрички разваливал пространство пополам. Я вышел к насыпи и пересек железную дорогу.
С пудовыми ботинками, по колена в глине, с обмерзшими штанинами, я выбрался наконец на ревущее, обдающее грязной изморосью шоссе — машины мчались не останавливаясь. Я прошел немного, сел в автобус и поехал к моей знакомой.
Я приехал, вошел в квартиру. Меня знобило. Я порылся в аптечке, принял аспирину и лег, накрывшись с головой, чувствуя себя бездомным, никому не нужным. Били часы: с воем, лаем, подрагиванием и подвизгиванием многочисленных колес и пружин, спеша друг за другом, обгоняя друг друга, замедляя и ускоряя время. В кошмаре и казни этого разнозвонного боя, в кровавом аутодафе времени я и заснул, облизывая сухие губы, сглатывая колючую слюну.
Сквозь сон я слышал, как она пришла, долго укладывала своего капризного ребенка, вошла ко мне, включила магнитофон — тихо заплакала, перебирая струнами, лютня, и возвышенный женский голос исполнил для меня «Аве Мария»; она подала мне горячего с медом молока и села рядом со мной, я чувствовал сквозь свой ледяной жар ее горячечное тепло.
Я засыпал и бредил и бредил, засыпая, и все как будто вспыхивал и тихо убавлялся под моими веками свет, враз вспыхивал и медленно убавлялся, словно регулируемый реостатом, — и летела за окном капель. Я приоткрыл глаза, она сидела в кресле, скрестив ноги по-турецки, и не отрываясь смотрела на меня — серьезно, во всю серую голубизну своих глаз, и туманились ее — или мои? — глаза, и неслась капель, и плакала лютня. Потом прилегла по-матерински рядом на бок — и ноги и тапочки на весу, раздувая дыханием мои волосы, полуобняв меня согнутым локтем. И долго гладила меня по голове, успокаивая меня, утешая. Услышала мои хрипы — приложила ухо к груди, — испугалась, побежала, принесла свитер, замотала меня им, как ребенка, пропустив рукава крест-накрест в подмышки, завязала их на спине.
Читать дальше