Она что, телепатка? Читает в моих мыслях или это вышло случайно? Ну, женщина. Таких у меня еще не было.
— Знаешь, — вдруг оживилась она, — этого ведь ничего не нужно там на студии представлять — ну, изображать, как я тебе давеча изображала, — а я представляю, представляю, назло им всем беру и представляю! Они смеются, а я все равно! Ну и пусть смеются, правда? Правда? Режиссер ругается, говорит, что запись получается плохая, — а я представляю! Пусть ругается! Я же не для денег — так лучше, поймите! Не по-киношному, без обмана. Настояще! Настояще, ведь правда? У меня получается? Правда?
— Да, Саша, я поверил, — серьезно сказал я.
— Ну вот, видите! Я знала!
— Нет, правда, очень, очень хорошо. В этом была жизнь.
— Я талантливая, Роберт, — серьезно, с тоской сказала она. — Я все могу. Многие слова я вообще не учу — помню их еще с детства. Я ведь, Роберт, много читала книжек. А так — достаточно только прочитать — и все уже тут! — Она хлопнула себя по лбу. — Я в школе четырехзначные таблицы только так запоминала! Все их наизусть знала! Никто не верил — а я знала! Все меня с этими таблицами проверяли, замучили прямо! Сначала я всем им доказывала, а потом не стала! Ну их. Да я и еще… ладно. А роли эти очень легко у меня, Роберт, выходят — сразу, с первого чувства, — я их ни маленечко не учу! Я и сама написала сценарий — такой интересный! Про королевство сломанных игрушек — «Приключения Желтоплюша», желтого плюшевого мишки, называется. Хорошо, правда? Знаешь, вот загляни сейчас к Даньке — сколько у детей сейчас игрушек — тьма! И все они… мертвые, сломанные…
— А куда ты его дела, Даньку? Отвела в сад?
— Не перебивай. Так о чем?.. Ах, вот. Так вот, дети не любят сегодня своих игрушек, не как я, нянчила свою единственную куклу — она уже и полысела вся, а все с ней, бывало, спать ложусь, песенки ей напеваю… Да, не любят своих игрушек, и они лежат везде, валяются, сломанные… И не сломанные — просто забытые, брошенные. Так жаль! — Она прослезилась. — Они же как живые, как люди! Сломанные, грязные, обиженные… Калеки, уроды, нищие… Знаешь, и среди них есть сумасшедшие! О, с такими страшными глазами, безумными! Я таких видела. У нас с Данькой был такой пластмассовый пупс — он был не в своем уме, правда, — Данька его об стену — вот такая вмятина — кэ-ак треснул! У него глаза стали сумасшедшие, правда! Не веришь? Э-эх, ты-и-и…
Я молчал, перебирая ее волосы, и смотрел в окно. Отвесно падал снег.
— А какие я умею картины! Хотите, расскажу? Вот, например, изобразить чугунную решетку сада — высокую, узорчатую, обындевевшую, всю во влажном мохнатом инее, и чтоб сквозь нее — деревья видать, и чтоб узор решетки полностью повторял узор сада, постепенно переходил в него, как бы растворялся в нем — узор ветвей, стволов, сучьев, — и чтоб уже неясно было, где природное, где человечье, где человек, где Бог… Или вот так еще: оконный проем, частый мелкий переплет в двенадцать стекол — именно ведь почему-то в двенадцать, — за окном — опять прекрасный пейзаж: осенний багровый лес, и желтый, и зеленый — с острыми вершинами елей, с обнаженными, выходящими наружу корнями, полузасыпанными опавшими листьями, с осенними цветами, травой… И одно стекло выставлено — или нет, лучше разбито, осколок такой треугольный, острым вниз, — и этот осколок из окна вытащен и поставлен под окном на пол, острым тоже вниз… И с этим вынутым осколком вынута из окна и часть пейзажа — и эта отсутствующая в окне часть сохраняется теперь только в этом разбитом выставленном стекле…
— По-моему, Саша, нечто подобное я уже…
— …А там, в вынутом пространстве, — не слушая, глядя внутрь себя, продолжала она, — а там, в этом пространстве, пустота, бесконечность, какой-то белесый, стальной, голубой, фиолетовый свет, сужающийся, вихрящийся, слоистый, — и уже наползает, захватывает все другие, соседние, целые совсем оконницы, где все еще жизнь, пейзаж, осень, все постепенно растворяется и уходит, поглощается этой пустотой, — знаете, как бы ртуть, или туман, или расплавленная с зеркала амальгама — так и этот пейзаж постепенно сбегает со стекол, уходит в пустоту, в небытие, в ничто — и чтоб в этой пустоте отразилась вечность… Но как? Я не умею рисовать. Совсем, совсем не умею! Вы мне поможете? Я — смогу! Вы только мне покажите! Или — нет: давайте лучше я вам сюжеты буду давать, я их — много, вы только пишите! Вместе будем! Но только вот то стекло, прислоненный к стене осколок, вы оставьте, все-таки его надо с осенью, чтоб немножко было земли… О, я и музыку могу! Сонаты! Иногда — часто! — мне кажется, что все, что есть прекрасного в искусстве, создано мной, сотворено мной, и я так несказанно богата, что уже не надо ничего выдумывать, создавать самой — бери и владей, носи все в себе, живи! И иногда… иногда я кажусь себе бедной, голой, как зяблик, — зяблик, он ведь бедный, голый — он ведь з я б н е т? О, я и слова новые выдумываю! Сколько слов! Их все уже надо менять, сжечь все — казнь, казнь! Все фальшивые — на виселицу, в камеру пыток, в костер! ВИСЕЛИЦА СЛОВ — о, какое чудное название для романа! Романа, в котором… ни слова. Давайте напишем его вместе! Я буду молчать — а вы записывать мое молчание! О, я так чувствую фальшь, страдаю… Какие они бывают неверные! Да что слова — буквы! Буква и та так много всегда скажет! Осторожней с ними! Обожгут, искалечат! Вот у Достоевского — помните, в каком-то романе? Там этот капитан Лебядкин (чудное имя, чудное!) свою сестру, кажется, казацкой нагайкой стегал. О, вижу! Из-за одной только этой фамилии и стегал — больно, больно, — какая ужасная фамилия! — багровая, синяя, синяя, багровая, зеленая полоса так и кладутся вперемешку — и поперек все, поперек. Но неужели непонятно, что кОзацкой было бы еще больнее — кожа бы от одной этой буквы прямо бы так и лопалась, разваливалась бы, рассекалась бы, как от ножа, — и нагайка бы еще по ране вдоль проволакивалась! С оттягом, с оттяжкой — и соли бы еще после этой нагайки, как капусту солят, горстью, насыпал — да еще бы эту нагайку на ночь в соленой воде замачивал! Вот что такое буква. А вы! Вы знаете, мир ужасно беден, я знаю, чувствую это, и мне кажется, что из-за этого беден, невыразимо, непоправимо беден — изгой, нищ — наш язык! Слова ведь, кажется, обозначают — должны — вещи, понятия, чувства — ведь так, ведь так? А слов-то — бедно, мало, ничтожно мало. Так давайте выдумывать слова! Ведь, значит, — ясно — надо новые слова — тогда будут новые вещи, всё, главное, чувства! Все бедно, все. Как нище, например, слово «любовь»! Ненавижу его, тошнит! Не знаю ничего обманнее и глупее! Да разве оно хоть настолько способно передать меня, мое, излить меня, вывести мое счастье наружу?! Внутри же — нельзя: разорвет на клочки, на закоулочки! А звуки, звуки? О, это слово выдумал преступник! Всех заразил своей пошлостью! Лавочник, мясник! Я слышу запах его козлиного пота! Круглый, как яблоко, задыхающийся от жира, с комком белого сала вместо сердца! Вы вслушайтесь: «лю-бовь» — заплыло, заплыло! — белое, слегка розовое, с розовотцой, слово — со свиной корочкой и щетинкой! Я вижу его на весах! В гигиенической упаковке! Как после этого можно рассчитывать на любовь и любить самому — как?! А надо — слова-радуги, слова-ножи! Обнаженные, как бурлящая сталь, — и нежные, как плоть сливы. Пьяные, как виноград, — пресные и ледяные, как хрустальная вода горной реки. Обвевающие, как теплый ветер, — и опрокидывающие, как удары под вздох. Томные, как пчела, — резкие, как взмах бича. Сухие и горячие, как песок пустыни, — сочащиеся, как рана под струпом! Благоухающие, как раскрытый арбуз, — разящие, как бинты больного! Лю-бовь!! Не смейте — слышите? — не смейте! — никогда не говорите мне его! Луна мертвая и луна живая: ой, благодать!
Читать дальше