Я целовал ее грудь, персиковый живот, ноги; узенькая, как ладонка, ступня — я грел ее, — холодные длинные пальцы, глянцевитая продолговатая прохлада ее ногтей… Она лежала, закрыв свои стеклянистые глаза, и, казалось, была безучастной ко всему, что я с нею делал; ко всему, что было вне ее, не ей, не ею, — и только прислушивалась к тому, что нарастало внутри. Огромное, небывалое счастье — со мною, я чувствовал, оно не было связано.
Она притянула меня к себе и заплакала.
— Что ты, Саша, что, не надо, — холодно шептал я в ее волосы, понимая, что, увы, не я причина ее невозможного счастья, что время стало и что мы вне его.
— Как зовут тебя, мальчик? — сказала она потом, оторвавшись от меня, безразлично глядя в потолок…
— Ро… Роберт, — едва прошелестел я, чувствуя за собой какую-то непонятную вину. — Н-несколько запоздалое знакомство.
— Отчего же, ничуть, — усмехнулась она. — Так даже интересней.
Она встала и пошла раздетой к окну, ничуть меня не стесняясь, прошла на цыпочках по ковру, зашла за штору и стала одеваться там.
— Скажите, Борис вам ничего вчера не говорил? — спросила она из-за шторы. — Что-нибудь про меня?
— Н-не помню, кажется, ничего. Ничего плохого, во всяком случае. Даже напротив, хвалил.
Она тотчас выглянула из-за портьеры — веселая, заинтригованная, смешно балансируя на одной ноге, как цапля.
— Правда?
Я кивнул.
— Ну скажите же, скажите, как именно он меня хвалил, ужасно интересно!
— Ну, говорил, что вы всегда новая, другая. Не такая, как все.
— И больше ничего? — разочарованно.
— Да нет же. Ничего боле. Разве мало?
— Правда-правда?
— Одна правда, ничего, кроме правды.
— Ах, глупый, я люблю его — ну и что, что он плохо пишет! — подбежала она ко мне радостно, подпрыгивая, как коза. — Такой милый! Я его очень… уважаю!
Она принялась поднимать, тискать, тормошить меня, застегивать на мне рубаху, стоя передо мной на коленях, дурачилась, как школьница, натащила на себя мои брюки.
— О, длинные! Какой вы невозможно длинный, прямо-таки невозможного росту!
Она скакала по комнате на одной ноге, путаясь в штанах, дразня меня языком, весело гомоня. Я, улыбаясь, смотрел на нее, шалунью, разыгравшуюся, как ребенок.
Она споткнулась, наступила на штанину — и залетела под стол.
— Ну вот! — хохотала она оттуда. — Набила себе шишку! Аг-громную! С арбуз! Это вы виноваты! Отвечайте теперь! Немедленно вставайте и вытаскивайте меня отсюда!
Я встал, полез под стол, и она опять впилась в меня своими горячечными губами, не отпуская, не выпуская. И опять всепроникающе запахло ее духами — ее, ее. Они принадлежали ей, и только ей — никому больше. Никому другому бы этот запах уже не мог принадлежать. Он навек слился с ее образом: с ее искристостью, веселой нежностью, этим ее скаканием в моих длинных брюках, на одной ноге, как бы при игре в классики, ее прохладной длиннопалой ступней в соринках, ее милым захлебывающимся смешком, ее багровым, наконец, огромным синяком на лбу — и моими губами, выпивающими ее боль до дна, без остатка, без остатка — под ее смех, под ее смех…
Потому что нет ничего прочнее обоняния, и если оно однажды вплелось в ассоциативный поток наших воспоминаний, в случайную кладку памяти, оно всегда извлечет наружу все, что было вокруг него, и рядом, и далеко и совсем глубоко, — смертельной крепости раствор, навек сцепивший камни в монолит стены.
— Тсс! — спохватилась вдруг она и приложила палец к губам, относя этот испуганный жест скорее к себе, чем ко мне и моему молчанию. — Тш! Даньку разбудим! Ой, опять, кажется, проспали его в сад, опять придется вести его к тете Розе!
Она отправила меня в ванную, а сама пошла собирать малыша. Я сидел и блаженствовал в ванне не меньше часа, наконец-то я согрелся. Я готов был не выходить отсюда совсем. Она уже не раз проходила мимо ванной, похохатывая и стукая кулачком в дверь, то расстреляет меня из Данькиного автомата, а то вдруг затихнет и слушает: жив ли я, дышу ли, что-то, мол, не подаю никаких признаков жизни.
Потом мы сидели на кухне за столом, и она, успокоенная, счастливая, со сбегающим к шее румянцем, уже грустная, но все еще доживающая свой льдистый игольчатый смех, хохотала над каждым моим словом.
Она достала из холодильника непочатый, но уже обветренный шоколадный, с орехами, торт, аккуратно порезала его узкими клиньями, и я с удовольствием стал пожирать его, набивая за обе щеки, запивая кофе.
— Ой, что же я! — вскочила она. — А сервелат! Молоко! Грудинка! Совсем забыла — отчаянная моя головушка!
Читать дальше