Сначала давали Малера. Шопена я так и не дождался. Кажется, случилось что-то с пианисткой. Насилу дослушав симфонию, я побрел в буфет. Где-то на этаже я купил гнутую, видимо долго стоявшую на солнце, пластинку с вальсами Шопена, чем и восполнил отсутствующую часть концерта. Народ же сидел и упорно ожидал Шопена. ПРИОБРЕТАЙТЕ ГРАМПЛАСТИНКИ ФИРМЫ «МЕЛОДИЯ». Но народ ждал Шопена. Кажется, его заменили потом на Хренникова.
В буфете никого не было. Один, как перс. Я пил ледяную яблочную мякоть и ежился от холода. От нечего делать шевелил пальцами в ботинках, разгонял скуку. Где-то в кулуарах уныло гремела посудой буфетчица, дымчатый старый кот, кряхтя, ходил по лестницам, ловя свое отражение в зеркалах, размышляя о том о сем. Интересно, что он думает о современной музыке? Кот подошел к огромному, до пола, зеркалу и внимательно посмотрел на свои седины. Грустный и величественный. Но все-таки какой-то изверившийся и безразличный. Но хвост — трубой, и ухо чутко настораживается, ловя звуки; и все же во всем облике — недоверчивость и ранний, разъедающий душу скепсис. Наверное, о современной музыке он не думает ничего. Ибо, несомненно, это был во всех отношениях музыкальный кот: абсолютный слух, абсолютное чутье. Кот, бродящий по мраморным лестницам и размышляющий о додекафонии и контрапункте. Не думаю, чтоб его звали иначе, чем Реминор.
Подошла к прилавку девушка, в длинном шарфе и вязаной шапочке с козырьком, и нетерпеливо постучала монеткой по весам, подогнув ножку. В общем-то, конечно, женщина: лет двадцать шесть — двадцать восемь. Но что-то в ней звенело детское. Узкая, нервная, худая. С сухим, нездоровым блеском глаз. И ножкой-то вон как стрекочет. И губки нервные, все прикусывает их, теребит — губка-то у вас, губка, Роберт Романыч, вон как дрожит. Что это вы, Роберт Романыч, никак понравилась? Понравилась. Ужалила. Пришлась.
Узкая, нервная, худая. Только что из Парижа или Кузьминок.
Недовольная буфетчица, встраивая в свои волосы бигуди, вышла из-за перегородки и отпустила девушке той же мякоти и бутерброд, а потом опять удалилась на задний план.
Девушка села напротив меня, вполоборота ко мне, но очень вежливо, не желая, видимо, ничего подчеркивать, — или я ей был безразличен? Тонкий серый свитер обтягивал ее маленькую грудь; на столе, рядом с блюдцем, лежал ее гардеробный номерок.
— Во втором отделении давали бутерброды с икрой? — поинтересовался я.
— С сыром, — улыбнулась она.
— Извините, но слух далеко не абсолютный, — сказал я, показывая на свои подслеповатые глаза. — Минус два, да еще без очков. Испортил на современном искусстве.
— Зрение надо беречь, — серьезно сказала она, — а не разглядывать им все, что ни попадет. Чем тоньше о́рган, тем больше его избирательность, — слышали, наверно? А вы вот бутерброды разглядываете, всякую музыку слушаете, — опять улыбнулась она и направилась к выходу.
— Гкхм, а… — привстал я за ней.
— Телефончик дать? Имя спросите? — резко обернулась она и покривилась как бы от боли. — Не надо. Мы с вами так мило побеседовали. Молчание.
Я побрел за ней вниз, и, пока гардеробщик, путаясь в пальто и шубах, разыскивал ее одежду, я снова оказался с этой девушкой рядом. Номерки у нас были из одной секции.
Она молчала, не глядя на меня, и то и дело закидывала за плечо сползающий шарф, отчуждая меня этим жестом.
Гардеробщик вынес ее шубку на атласистом бежевом подкладе, и я сделал движение взять ее, помочь девушке одеться.
— Не надо, — остановила она мою руку (опять то же мучительное, эстетическое выражение рта — как бы от фальшивой строки, звука). — Нет. У вас не получится.
— Да отчего же? — удивился я. — Не велика премудрость.
— Прошу, не надо. Вы никогда этого раньше не делали. Я вижу.
— Да откуда вы знаете, я, может, раньше в камердинерах служил и…
— У вас не получится, — упрямо повторила она, стягивая пояском шубку. — Я знаю. И руку вы подавать при выходе из троллейбуса тоже не умеете. И ручки целовать, и… ваша пластинка, — кивнула она вверх и пошла к двери.
— Извините?
— Ваша пластинка, она осталась наверху, — через плечо, уже взявшись за ручку двери, бросила она.
— Ах да, я…
Она вышла, отпустив со всего размаху дверь. Поставила точку. Я вздрогнул.
Никак не пойму: в осуждение она это мне или в похвалу — ну, это, о ручках и пальто. Скорее первое: груб, неотесан, хам. А про пластинку вспомнила. Я был польщен.
Я сбегал за пластинкой и оделся. Взял портфель, затиснул в него еще этот диск. Перекинул через плечо авоську, накрутил ее на пуговицу, нахлобучил шапку. Было неуютно выходить сразу после света и музыки в март, но и оставаться здесь тоже было нельзя: гардеробщик нагло ухмылялся моему афронту.
Читать дальше