Мы вошли в парадное и поднялись вверх. Подъезд старинного добротного дома: широкие марши, чугунная решетка перил. Разбитый, лязгающий в шахте лифт. Темно. На каждой площадке — пыльный фикус на валкой треноге. Она жила на третьем этаже.
Мы остановились у ее дверей. Обычная коммунальная, с отставшей обивкой дверь с множеством звонков, почтовых ящиков в два этажа и газетными наклейками на них — тогда еще клеили такие. Кажется, там было даже несколько глазков — для каждого хозяина персональный. Обычная неопрятная дверь коммуналки, хотя и двухстворчатая. Такая же — напротив. Так и казалось, что нас сейчас начнут расстреливать взглядами в глазки, греметь цепями, шептать в спину.
Она стряхнула зонтик, достала ключи; мы прошли в темную прихожую — но комната ее оказалась неожиданно светла. Может, так казалось потому, что опять вышло солнце. И под это солнце сильно, звонко запахли ее духи — и опять не опровергли всего ее золотистого облика.
Ее комната. Серенькие, пыльные обои, высокие, почерневшие по углам потолки. Угрюмая, низко спускающаяся над столом люстра — бронза; выщербленные, залитые чернилами полы — паркет. Комната из тех, что никогда не ремонтируются, с тусклыми отжившими стеклами, выцветшими обоями, рутиной раз и навсегда определенных всем вещам мест. Эти бесцветные, выгоревшие обои, конечно, имели когда-то рисунок, так что отодвинь шкаф, сними репродукцию, убери любую застоявшуюся, привыкшую к своему месту вещь — и там, на стене, обнаружится ее след, ее сокровенное бытие, ее уже переходящее в другой план существование. Задень нечаянно плечом эту пожелтевшую фотографию — и под ней обнажится тайна; и тогда сразу увидишь, как стар этот дом, эти вещи, обои — всё, и ты поймешь, как давно уже существует время и что времени без вещей — нет.
В основном все пространство комнаты было заставлено старинной мебелью, но было несколько предметов и современной обстановки, вносящих веселый разнобой в старинный колорит этой комнаты. Веселенькая безвкусица, которой не замечаешь до тех пор, пока не имеешь еще никакого отношения к хозяину: характер вещей обнаруживается лишь вслед за характером их хозяина, и часто ничего нельзя открыть в вещи без этого предварительного знакомства.
Окно было высокое и узкое, но гардина — во всю стену, по моде.
— Садитесь сюда, — показала она на старинное кресло-качалку, затянутое темно-зеленым пледом, — и смотрите не упадите, оно сильно опрокидывается. А я пойду и приготовлю чай.
Она сунула мне под мышку какой-то блестящий, в супере, альбом и пошла заваривать чай.
Я огляделся, тепло ее голоса и ее альбома (Мане, это был он) как бы приобщили меня теперь к ее вещам (до тех пор я был как бы вне всякой вещественности этой комнаты) — и я начал постигать их.
Сквозь туман пейзажей Мане я начал постигать их.
Сладкая смесь старины и современности царила в этом доме. В центре комнаты небольшой раскладной стол с пузатыми, вычурно точенными ножками — столешница сложена пополам; атласная вишневая скатерть только наполовину покрывает столешницу: на другой, застеленной газетами половине — книги, распущенная веером стопка бумаги и портативная пишущая машинка «Олимпия»: как видно, за этим столом хозяйка работала. Строгие, с высокими прямыми спинками стулья — XIX век: они тесно обступили этот небольшой стол — их было шесть; прямо напротив, у стены, — высокий, с шестью парами выдвижных ящиков комод, на ящиках — одиннадцать медных ручек с чернью, одной не хватает; ручки сделаны наподобие черепаховых панцирей, на комоде тяжелое овальное зеркало в оправе с бронзовыми херувимами на взлете — чуть наклонено к стене; пучок засушенных цветов за ним; старинная, с горой подушек, в углу кровать — и старинные же, почему-то в изножий, над нею часы: остановились на XII — вероятно, сломаны. По другой стене, слева от окна, располагались современные вещи: раздвижная софа, небольшой секретер и столик с радиоаппаратурой. В углу — мягкое кресло.
Но зеркало отражало только центр комнаты: стол и стулья. Я смотрел на этот чуть колеблющийся, отраженный в подрагивающем стекле стол (себя я как бы не видел, как бы забыл в зеркале) и думал, что если бы разложить сейчас столешницу, постелить свежую крахмальную скатерть, поставить букет полевых цветов и несколько столовых приборов, и пустить часы, и — вот еще все оживляющая деталь — положить на угол серебряный звук колокольчика (в любом случае колокольчик, дематериализовавшись, будет восприниматься в этой композиции как звук, но в особенности — ввиду мелодичного запаха только что сорванной земляники, уже принесенной на стол, и мерцания двух дрожащих капель росы на верхней, еще не дозревшей ягоде, на ее бледно-зеленом, розово-молочном исподе, и еще ввиду старых трясущихся рук, которые возьмут этот колокольчик, — и сияющей молодости того, кого этим колокольчиком позовут) — если постелить скатерть, и поставить цветы, и положить на угол колокольчик, то тотчас войдут — не могут не войти — вызванные этим натюрмортом к жизни — сначала: старый, шаркающий, доживающий свои последние дни помещик, дворянин, участник войны такого-то года, ранен (он положит на колени салфетку, сядет, задумчиво, за лезвие, возьмет нож…), затем — избегающая глаз супруга — дама средних лет, хороша, свежа, моложава, с двумя (он различит их) борющимися румянцами на лице — одним: глубоким, тайным, жарким, преступным, принесенным сверху, румянцем любви — и другим: непрочным, сбегающим, только что зажженным румянцем смущения; затем вместе со своей игрой вбежит собака, потом — ребенок, мальчик (почему кажется, что непременно — мальчик? — ага: потому что уже приближается, спускается (тоже сверху), скользя бледной рукой по перилам, гувернер — красавец, дуэлянт, француз, уже помышляющий оставить этот гостеприимный дом). Для кого же еще эти два пустых стула? Увы: для тех, кто больше никогда не войдет и не сядет на них; войдет же и будет разносить блюда лакей.
Читать дальше