Так что писатель, который догадывается об этом, всегда верно выбирает имя герою — и закрепляет его подходящим портретом (характером); но тот, кто з н а е т, употребляет лишь одно имя — и не тратит слов. Глубокая правда и объемность таких характеров, как Пьер Безухов, Стива Облонский, Чичиков и Манилов, достигаются, быть может, только этими впечатляюще исчерпывающими именами, во всяком случае, полным тождеством имен и характеров. (Ах, Гоголь, Чичиков у тебя не так чтобы худ, однако ж и не так чтобы полон: как верно! Но — поверите ли? — Чириков был бы скорее худ, а — чувствуете? — Чичков скорее полон; он полнеет у нас прямо на глазах, его буквально разносит! Спасите его, остановите: верните ему скорее его букву!)
Художник знает: ни одна черта не может быть отторгнута от предмета и заменена произвольной, другой; взамен мы всегда получим искусственность и фальшь. Даже собственный, родной признак вещи, будучи раз отъятым, уже не приживется на родной почве — и сколько таких блуждающих, неуверенных, незаконных названий и имен! Есть, конечно, преувеличение в том, что Игори, Эдики, Валерии и Вадимы — сплошь негодяи, а Алексеи, Петры, Степаны и Платоны паиньки (Юрии, Олеги, Сергеи (и Сергии!), Викторы, Анатолии, Андреи, Григории и прочие — это народ сбивчивый и неустойчивый, не в пример статично поляризованным Эдикам и Степанам, они имеют как бы блуждающий, незаконченный, п р о м е ж у т о ч н ы й характер, могут принадлежать как к тем, так и к другим, и в диалектическом движении характера по материалу, как и в движении самой жизни, выбор художника-творца падает чаще всего на них, они не навяжут однозначных решений и не разрушат диалектики жизни). Ау, Степан! Тебе не надоело ли быть степенным? Я мог бы назвать тебя также и «степанным» — превосходной степенью «степенного»; Илью же самого уже тошнит от собственной добродетели.
То, что некоторые нащупали эту верную тенденцию, принадлежащую не искусству, а самой жизни, заставило многих отшатнуться от правды, намеренно исказить свое художническое ви́денье, разлучить имя и форму (им почудился в этом штамп) — и навязать характеру чуждое имя и, следовательно, психологию. Уже я встречал пройдоху, картежника и любителя горькой Степку (пятидесяти восьми лет), правда, в конце он как-то там у писателя исправляется и превращается в совершенно законченного Степана, не совладав, вероятно, с чуждой, навязанной ему природой; но все равно похвалим автора; или, прочитано мною в какой-то детективной повести, как тридцатилетний вор Митька превращается прямо на наших глазах в своего преследователя (дар перевоплощения или мимикрирующий талант преступника? или преступно бесталанного автора?) — в тридцатилетнего же, приятнейшего во всех отношениях следователя Дмитрия, так что я до сих пор не пойму, кто из них был кто; но, слава богу, в конце концов мы имеем сразу двух несомненно безукоризненных Дмитриев. Или — как вам это понравится? — доцент Сысой, ассенизатор Орест, браконьер Иннокентий? А приемщица химчистки Эсфирь? Продавщица овощной палатки Юдифь? Тугая на оба уха лифтерша Конкордия?
Чуткие к языку писатели знают, как бывает трудно дать новое имя герою — если этот герой прямо из жизни. Настоящим именем не назовешь, а чужое — не согреет. Трудно даже выписывать — сопротивление имени и формы — этого конкретного человека, если он проходит у вас под другим, условным именем. Вот почему так часто в черновиках стоит имя подлинное.
Но весь облик ее был: Алиса.
Я, вопреки иным авторам, не стану дробить имени своей любимой — боюсь ее этой операцией расчленить. Ибо «Алиса» было так полно и совершенно, так выражало весь ее облик — не только этот ее сиюминутный, насущный, отданный всем на потребу внешний облик, но, как мне придется убедиться потом, и другой, более сокровенный ее облик — образ ее характера, образ судьбы; это имя было так законченно, что не нуждалось больше ни в каком специальном уменьшении или искажении; у нее никогда не было никакого интимного имени (у меня — тоже), мы никогда не давали друг другу никаких тайных, так называемых ласковых имен, какие дают друг другу почти все в мире влюбленные в жалкой попытке обмануть себя и природу; у нас не было даже никаких оскорбительных имен.
Ласковое, язвительное, врачующее, язвящее, будничное, повседневное, жгущее, знобящее, праздничное, нарядное, ликующее, скорбящее, восторженное, равнодушное, строгое, интимное, грубое, нежное, горькое, радостное, деловое, праздное, надоевшее, привычное, внезапное, неожиданное, зимнее, весеннее, летнее, осеннее — все это была она, Алиса. Это имя годилось на все случаи жизни; малейшее изменение в высоте, тембре, модуляции голоса всякий раз выражало требуемую разновидность Алисы, и, соответственно природе своего имени, она всегда была изменчива, неуловима, многолика, текуча. Да нет, даже не так: ничего даже не надо было изменять в голосе, чтобы обозначить ту или иную Алису, ее имя существовало рядом с твоей эмоцией, быть может, даже раньше ее, как бесконечно пластичная форма, готовая принять любое содержание, независимое от переживания и вместе — напрочь связанное с ним, больше того, оно не только точно определяло основной тон моей эмоции, но и еще, при надобности, сообщало ей тот или иной окрас, развивая еще необходимые обертоны. Я сух, равнодушен: Алиса; раздражителен, желчен: Алиса; удручен, расстроен: Алиса; меланхоличен, потерян: Алиса; разгневан, рассержен: Алиса; нежен, интимен: Алиса; радостен, легкомыслен, дурашлив — Алиса, Алиса, Алиса! Ее имя как бы соглашалось с любым моим чувством, настроением, переживанием, опережало их, существовало прежде, так что ничего не надо было уже подчеркивать интонацией — интонация была бы бессильна…
Читать дальше