Меня преследовал страх поражения. Я завидовал тем, кто действовал, не предаваясь мучительным размышлениям о добре и зле. Уличные мальчишки, которые и книг-то в жизни не читали, бесстрашно бросали вызов полиции, инстинктивно восставали против зла. И я хотел стать таким же.
Я винил мать, винил Толстого. Довольно! Во имя любви к миссис Ривкин я должен научиться ненависти. Значит, добрые должны уподобиться орлам? Да, но в то же время оставаться и голубями. Орлоголубь? Есть ли на свете такая птица? Может ли быть?
Сейчас наступило орлиное время.
Двое взмокших от пота грузчиков неуклюже волокли гордость миссис Ривкин — ее любимую двухспальную кровать. Грузчики никак не могли с ней справиться. Чистейшие накрахмаленные простыни свисали на землю, и ботинки грузчиков оставляли на них грязные следы. Вылинявший, старый матрац обнажился, выставив напоказ все свои безобразные пятна.
Худое, до времени состарившееся лицо миссис Ривкин залила краска стыда. Она зажмурилась, словно стирая в памяти эту сцену. В маминых глазах блестели слезы.
Матрац упал с глухим стуком. Широкогрудый крепыш-грузчик, раздраженно выругавшись, пнул его ногой, матрац съехал по ступенькам и застрял.
— Моя кровать! Моя кровать! — причитала миссис Ривкин, словно, расставаясь с этой кроватью, она расставалась с самой жизнью.
— Бессовестные, — закричала мама. Милые черты ее исказились от гнева и отчаяния. Неужели прав был папа? Неужели в этой бессердечной Америке даже бедные враждуют с бедными?
— Вы рабочие, почему же вы так поступаете? Разве вы не видите, что это ваша мать, ваши дети?
Нет, они не видели.
Стоны миссис Ривкин, хныканье детей подхлестнули меня. Я кинулся к соседям, я звонил во все звонки. Я кричал:
— Соседи, помогите! Смотрите, что они делают с миссис Ривкин и ее детьми!
Двери в отдельные конурки, по которым пряталась общая беда, приотворились. На меня глядели испуганные женщины. Они уже знали, что произошло, и все же в глазах их читался вопрос — вопрос, предназначенный лишь мне одному. Я не стал еще взрослым мужчиной, но в событиях этих мне уготована была мужская роль.
Я не мог забыть того тихого человечка с креслом. Как он просил прощения, когда его бил полицейский! Но больше, чем побоев, боялся я позора и бесчестья. Мысль о них сковывала волю. К действительности меня вернул пронзительный крик миссис Ривкин, которую наконец удалось оторвать от кровати. Из-под ногтей ее сочилась кровь.
Я смело ринулся вперед, вступив в неравный бой за кровать миссис Ривкин. Я отчаянно цеплялся за эту кровать, но грузчики презрительно смерили меня взглядом и грубо отшвырнули к стене. Раздались горестные женские вопли.
— Мама, — сказал я, — позови-ка сюда коммунистов. — Мама ответила мне испуганным, но горделивым взглядом. Теперь это была не просто моя мама, это была горьковская Мать, а я был Павел, бесстрашно несущий первомайское знамя на глазах у царских казаков. Чудесный мир моих книг внезапно ожил.
Мама поцеловала меня в лоб, губы ее дрожали. На этот раз я не стыдился публичного выражения чувств.
— Будь осторожен, — прошептала она и неверными шагами стала спускаться по лестнице. Мама, хотелось мне крикнуть, не надо, не ходи! Должно быть, она услыхала эту мольбу, сердцем услыхала, потому что вдруг остановилась и повернула обратно. Ее доверчивое моложавое лицо омрачилось сомнением. Она направилась было ко мне, но, посмотрев, на миссис Ривкин, решительно повернулась и пошла выполнять «поручение». И тут женщины, как тигрицы, кинулись на врагов. Они царапались, плевались, рвали ногтями. От неожиданности грузчики опешили, позорно отступили. Но торжество победительниц было недолгим. Послышался тревожный шепот: «Идут, идут!» — и появились полицейские. Мускулистые, с дубинками, которые они держали точно копья, они походили на римских легионеров.
Но не сила усмирила матерей, превратив их снова в обычных женщин. Их усмирило леденящее безразличие, с каким эти стражи порядка и законности взирали на разыгравшуюся трагедию. Нечего и говорить, что ни один из них не проронил ни слезинки. Кровать миссис Ривкин они взяли штурмом, как стратегическую высоту, и вскоре водрузили над тем, что от нее осталось, флаг законности и порядка.
Миссис Ривкин плакала. Она обнимала обломки кровати, гладила их, точно ребенок. В ней плакали память и боль. И каждая мать, каждая жена, которой было что вспомнить, плакали вместе с ней. Полицейские не шелохнулись. Я внимательно вглядывался в их лица — может, и этим людям в синих мундирах не чужда животворная человеческая слабость, именуемая жалостью? Я увидал, что некоторые молодые полицейские от стыда не поднимают глаз. На кровать миссис Ривкин они старались не смотреть. Ободренный этим открытием, я заговорил, хотя дышать мне почему-то было трудно. Я не вполне понимал, что значит для миссис Ривкин ее кровать, и все же чувствовал за этими вывернутыми пружинами подлинную человеческую драму.
Читать дальше