На дверях дома, где, как говорили, жил капитан Пжеле, значилась другая фамилия. Зато Тереза знала адрес директора фабрики. Мы пошли туда.
За шторами еще горел свет. Тереза и я ждали. Время близилось к полночи, мы ходили взад-вперед по улице. Терезины браслеты позвякивали. Я попросила снять их. Потом ветер раскачивал разные черные предметы. На обочине росли кусты, а мне виделись мужчины. В припаркованных машинах никто не сидел, а мне за стеклами виделись лица. Поблизости не было деревьев, а на дорожку падали листья. Наши ноги топали, шаркали. Тереза заметила:
— У тебя плохие туфли.
Месяц был как сдобный рогалик.
— Завтра он будет ярче, — сказала Тереза, — он растет, горб у него справа.
Перед домом фонарь. Такие дома всегда хорошо освещены. Это неплохо, так как видно стену. Но и нас тоже видно.
Я нашла подходящее место — между двумя окнами, прямо посередке. Сунула кисть в карман куртки, отвинтила с банки крышку, отдала ее Терезе. Сумку оставила незастегнутой.
— Ну и вонища! Можно подумать, тебя уже поймали и развонялись, — сказала Тереза. И ушла, захватив крышку, на другую улицу.
Когда на другую улицу пришла я, там никого не оказалось. Я шла от забора к забору, от подворотни к подворотне, от дерева к дереву. Лишь в самом конце улицы кто-то отделился от ствола дерева, словно вышел из двери. Я трижды изо всех сил таращила глаза, пока этот кто-то не стал Терезой. Я вдохнула запах ее духов.
— Пошли, — она потянула меня за локоть. — Господи, ну и долго же ты возилась! Что написала-то?
Я сказала:
— Ничего. Просто поставила банку перед воротами.
Тереза засмеялась-закудахтала. Ее длинная белая шея покачивалась на ходу, как будто прямо от плеч начинались ноги.
— Все еще воняет. Не иначе ты замаралась дерьмом, — сказала Тереза.
— Где крышка? — спросила я.
— У дерева, где я ждала, — ответила Тереза.
Кисть мы бросили с моста в реку. Вода была черная и тихая, как тайное ожидание. Мы замерли, боясь пошевельнуться, но всплеска не услышали. Я подумала: наверняка кисть не долетела до воды. И вдруг поперхнулась и закашлялась, словно волоски от кисти скребли в горле. Поглядев на месяц-рогалик, я уже не сомневалась: кисть парит в воздухе и рисует над этим городом купол с черными ребрами — ночь.
Эдгар опять приехал в город. Уже несколько часов мы с ним сидели в бодеге и ждали Георга. Георг не пришел. Пришли два полицейских, стали ходить от стола к столу. Пролетарии жестяных баранов и деревянных арбузов предъявляли документы и называли свое место работы.
Сумасшедший с белой бородой дернул полицейского за рукав, показал вчетверо сложенный носовой платок и представился: «Профессор философии».
Вышибала поволок сумасшедшего к выходу. «Я подам на вас в суд, молодой человек! — кричал белобородый старик. — На вас и на полицейского! Знайте, овцы съедят! Вам не уйти от овец, на сей счет не питайте иллюзий! Сегодня ночью упадет звезда, и овцы съедят вас, повыдергают из подушек, как траву».
Эдгар предъявил свое удостоверение. «Преподаватель лицея легкой промышленности, — сказал он. — Лицей, а рядом музей». Я тоже показала паспорт, сказала: переводчица, назвала фабрику, откуда была уволена. В голове у меня шумело, я не мигая глядела в глаза молодому полицейскому, чтобы он не заметил, как бешено стучит кровь у меня в висках. Он пролистал паспорта и вернул их нам. Эдгар буркнул: «Наше счастье».
И взглянул на часы: ему было пора на вокзал. Я осталась за столиком. Когда Эдгар встал, я заметила, как его рука мимоходом погладила сиденье пустого стула. Придвинув этот стул к столу, Эдгар сказал: «Георг, конечно, уже не придет».
После ухода Эдгара рабочие, пившие тут после смены, расшумелись еще больше. Звенели стаканы, в воздухе клубился дым. Стучали стулья, шаркали башмаки. Полицейские давно ушли. Я выпила еще кружку пива, с трудом глотая, — на вкус оно было как мочегонный травяной отвар.
Краснощекий толстяк усадил себе на колени официантку. Она хохотала. Какой-то беззубый ткнул сосиску в горчицу, потом — в рот подавальщице. Она откусила и стала жевать, запястьем вытирая горчицу с подбородка.
Как же все эти мужчины жаждали любви, как же все они, дождавшись окончания смены, набрасывались, где-нибудь подальше от своего дома, на любовь — и сами же над нею глумились. Те же мужчины, что следом за Лолой спешили в кудлатый парк, те же, что в глухонемые ночи насиловали карлицу на площади. Те же, что продавали и пропивали распятого Иисуса в мешке. И таскали своим женам кто телячьи почки, кто паркетные плашки. А детям или любовницам дарили зайчат, серых, как сухая земля. Георг со своей куриной маетой тоже такой, и простушка из деревни сообщников, та соседка с глазами в крапинку, о которой Курт сказал, что она смеется, как сбитый с толку зверек. Но ведь и Курт такой же, с его полевыми цветами, которые после долгой дороги в душном поезде слишком поздно попали в руки фрау Маргит и уже не подняли поникшие головки. И портниха, которая брала деньги за судьбу и вешала на своих детей золотые сердца. И жена Меховика, с той шапкой из нутрии. И Эдгар, с орехами. Но ведь и сама я такая же — с теми венгерскими леденцами для фрау Маргит. И с тем мужчиной, о котором не грустила после его смерти. Все, что было между нами, показалось мне будничным, как кусок хлеба: съели, и всё тут. И та примятая трава в лесу. И то, что я — соломинка с открытым телом и закрытыми глазами, способная выдержать, когда деревья с пустыми вороньими гнездами смотрят, как она, кусок навоза на земле, и пылает, и леденеет.
Читать дальше