„Покамест полагали, что холера прилипчива, как чума, до тех пор карантины были зло необходимое. Но коль скоро стали замечать, что холера находится в воздухе, то карантины должны были тотчас быть уничтожены“.
Однако приравнивать атмосферу массовых доносов, как и эмиграцию, к чуме — значит заковать себя окончательно в карантин метафор. У Даниеля Дефо все конкретно: те, кто бежал из зачумленного Сити на юг Лондона, переплыв Темзу, умирали от голода в этих наиболее пустынных и лесистых пригородах Лондона, особенно вблизи Норвуда, Камберуэлла, Далича и Люссума, где никто, как видно, не осмеливался помочь бедным отчаявшимся беженцам в страхе перед заразой. Люссум — это, как известно, старое название Луишема. Лесистого и пустынного. Как лужайки Блэкхита. В то время как для нас, для Пушкина это все — лишь экзотические названия, романтическая пародия. Недаром там у пушкинского „Пира“ — подзаголовок: „Из Вильсоновской трагедии: The City of the Plague“. Скорее всего — одна из пародийных шуток, розыгрышей Пушкина, вроде „Песен западных славян“. Кстати, не забыть упомянуть, что оригинал рукописи „Пира во время чумы“ был утерян и найден лишь столетие спустя, в самые страшные, сталинские годы. Может быть, он никогда и не писал „Пира во время чумы“? Кто такой Вильсон? Почему мы о нем раньше не слышали? Кто бы мог подумать, что фамилия Вильсон станет вполне реальной? Надо спросить эту местную консультантку Мэри-Луизу Вильсон — не родственница ли она фиктивному автору „Пира во время чумы“ Джону Вильсону?»
Конец новогодней пьянки в шотландском доме был катастрофичен. Не надо было лезть к Сильве. Двадцать раз зарекался, но по пьянке опять казалось, что все можно начать сначала. В рассеянной невнимательности взгляда ему мерещилась чарующая затуманенность взора, в усталой склоненности плеч — готовность поддаться иным склонностям. Когда они вернулись домой, все это закончилось, как и следовало ожидать: когда Феликс стал слишком настойчив, она просто захлопнула дверь у него перед носом, оставив его в одиночестве на софе в гостиной. Он долго глядел на собственное отражение в ночном окне, где квадраты в переплете рамы замаячили тюремной решеткой и, следовательно, призраком Виктора. Феликс постепенно проваливался в дремоту, излечивающую от обиды. Он проснулся от звона колоколов. Ему показалось, что он снова в Вероне.
Звонили в колокола церкви св. Маргариты на кладбище через дорогу, звонили колокола собора Всех Святых посреди лужаек Блэкхита, звонили в часовне католической школы-интерната для девочек за соседним забором, звонили сектанты, еретики, отщепенцы и диссиденты всех мастей и оттенков, которыми перенаселен южный берег Темзы. Каждый шпиль, казалось, глядел в окно этой квартиры, переполняя ее колокольным звоном. Перспектива в пейзаже из окна на четвертом этаже путала планы: задние дворы двухэтажных домов внизу загибались наискосок, как в театральных декорациях — в боковые кулисы, заслоненные при этом гигантскими каштанами на первом плане так, что сразу возникало четыре плана — комнаты, оконного переплета, деревьев и путаницы задних дворов и крыш с кустами магнолий, боярышника и дикой вишни. Между каждым из этих планов провисали, как ширмы, акварельные занавески зимнего воздуха, и, если день был ясным, на вершине высотного здания вдалеке можно было прочесть рекламу пива: «Take Courage». Если буквально воспринимать название пивоварни Courage, эту рекламу можно было перевести как: «Наберись смелости». Куража. Феликс шел на свидание с Мэри-Луизой Вильсон, черной овечкой шотландского клана Сильвы и редактора еще не существующего перевода пушкинского «Пира» на английский. Однако было что-то еще в зазывном звуке ее имени: Мэри-Луиза — шанс на любовную интрижку, шанс избавиться от собственной одержимости Сильвой?
Он позвонил Мэри-Луизе на следующее утро. Они договорились встретиться в пабе «Белая лошадь». Вдавливая ухо в шипящую телефонную трубку уличного автомата, он с трудом понимал ее из-за псевдорабочего говорка лондонской левачки.
При выходе из переулка его приветствовали и российская береза (слегка покореженная, как совесть русского интеллигента) и иерусалимская сосна (в окна кухни был виден ливанский кедр — мужское начало на лужайке католической школы для девочек), а рябина брызнула в глаза красными обмороженными ягодами цветаевской тоской по родине. Эта символическая несуразица флоры лишь усугублялась климатической нелепицей времен года. Еще свисали кое-где золотые листья с каштанов, как будто ограбленных осенним ветром, но в палисаднике напротив все еще пылали розы, а из земли пробивались крокусы, проснувшиеся слишком рано. И главное, зелень лужаек, как будто заново выкрашенных к новогоднему празднику, зелень вдвойне нереальная из-за сверкающей, до глазной боли, паутинки изморози. Снега в этом году не было, но иней поутру припорошил траву как будто елочной мишурой, возвращая глазу детское ощущение новогодних торжеств. Эта путаница сезонов и времен года воспринималась как остановка во времени.
Читать дальше