На улице не видно было ни души. Ветра тоже не было, и казалось, что не было вообще ничего, кроме собственного тела, ощущавшегося, как пустопорожняя оболочка. Он вспомнил про забытый было рассеченный ноготь. Треснувший посредине, ноготь отошел от кожи, и, хотя рана зажила и зарубцевалась, отделившаяся роговица ногтя часто цеплялась, и боль тогда была умопомрачительной. Сильва купила ему в аптеке кожаный наконечник, нечто вроде гигантского наперстка на ремешках для большого пальца. На руке эта штуковина выглядела как повязка у одноглазого пирата, и Сильва тут же сострила, что на большом пальце Феликс скрывает третий глаз. Этот «третий глаз» стал казаться Феликсу привилегией, чем-то вроде шпионского приспособления, отделяющего его, Феликса, от мира сего, позволяющего подглядывать за этим миром со стороны, анонимно, не отдавая никому отчета в своих выводах. Больше всего на свете он боялся окончательных формулировок и предпочитал анонимность не столько из-за нерешительности и неуверенности в себе, сколько из-за страха, как бы не поймали с поличным.
Имена были розданы предметам вокруг. Каждый же паб назывался своим именем, и их вывески поначалу было трудно отличить от вывесок других лавок и магазинчиков, названных тоже не по предметам продажи («Обувь», «Галантерея», «Рыба»), а по именам их владельцев. Каждое место существовало именем владельца. Как и каждый паб существовал лишь для тех, кто в него ходил, и если человек в каком-то другом пабе не появлялся, этот паб для него как бы и не существовал. Все в Лондоне существовало лишь для тех, кто засвидетельствовал его существование. Лондон был неопровержимым доказательством объективности философии субъективного идеализма («Мир существует лишь постольку, поскольку я о нем думаю»). Город лежал как на ладони, открытый и видимый каждому, но эту ладонь нельзя было сжать, чтобы его ухватить: он не был единым, в нем не было центра, он разбегался, разбросанный по холмам десятками хуторов, живущих параллельно, сквозь друг друга, как призраки, живущие параллельно жизни тех земных обитателей, среди которых этот призрак поселился. Заверни за угол, и там будет совсем иная жизнь.
Он свернул в сторону лужаек и особняков Блэкхита. Паб «Белая лошадь» стоял у маленького пруда, окруженного вязами, как будто вырезанный ножницами кусок деревенского ландшафта. В рождественском венке из остролиста на двери, в собаке, крутящейся вокруг пруда с утками, в струйке дыма из трубы была такая буколическая театральность, что жалко было открывать дверь за кулисы, так сказать, и разрушать иллюзию. Однако дверь была выходом из тишины застывшего фойе в грохот и гам сценического действа. Кто бы мог подумать, что среди идиллической тишины пустынного пейзажа происходит такая разудалая попойка. В центре залы, как подмостки, красовалась барная стойка, выстроенная в виде квадриги с деревянным «балдахином» — неким подобием крыши. К этому шатру-шапито, подсвеченному яркими лампами-прожекторами, тянулись, тяготели, обращались взорами и пробирались поближе, сквозь толкучку, посетители. Этими хаотическими, казалось бы, перемещениями незримо руководили бармены за стойкой, тоже находящиеся в постоянном движении, ни на секунду не останавливающиеся в своей хорошо оркестрованной суете — в жесте рук, поворотах головы, перескоках от одной разноцветной ручки насоса-помпы марочного бочкового пива до очередной бутылки с экзотической наклейкой, висящей вверх ногами в батарее аналогичных бутылок — чтоб удобней было наливать волшебные в своей миниатюрности порции. Беспрестанное движение рук, плеч, головы барменов напоминало работу кукловодов, режиссеров этого спектакля, невидимыми ниточками управляющих посетителями. Тут был даже свой театральный звонок: у колонны над барной стойкой висел колокольчик — три удара, и последний шанс заказать напиток перед закрытием утерян. Спектакль закончен.
Когда Феликс вошел в этот вертеп, спектакль был в самом разгаре. Щурясь, Феликс оглядывал круговерть лиц, пытаясь угадать, кто же из этой пестрой толпы окажется Мэри-Луиза Вильсон (у Сильвы не было даже ее фотографии). Из небольших окон дутого стекла, полуприкрытых шторами из набивной, вроде парчи, материи, били лучи замороженного до голубизны света — снопами, выхватывая наугад участников этого действа и как будто охлаждая их лица — раскрасневшиеся, разгоряченные, ругающиеся, поющие, горланящие и интимничающие все вместе и одновременно. Тут происходила постоянная перемена костюмов: входя, люди разоблачались и вновь напяливали на себя, отбывая, шарфы и кацавейки, балахоны и полосатые пиджаки, кожаные куртки и телогрейки, твид и тряпье. В камине пылал огонь, и контраст в температуре внутри и вовне отдавал чуть ли не классовой рознью. У стойки толпились обычно мелкие банковские клерки и продавцы из торгового центра, обряженные по будним дням в чиновничью тройку с тюремной полосатостью. Но завсегдатаями были пенсионеры. Обычно они рассаживались в одиночестве — каждый на своем любимом месте, — нахлобучив на глаза свои клетчатые кепи дешевого твида, шляпы «федоры» грубого ворса и «пирожки» из поддельного меха, носом уткнувшись в кружки с элем, не выпуская из рук своей инвалидной палки — личного оружия, вроде рыцарской шпаги пенсионера. Каждый накачивался пивом постепенно — одна, вторая, третья; сколько, казалось бы, может выдержать пенсионная книжка, мочевой пузырь и подагрические ноги? И тем не менее, пенсионер вставал и с несгибаемой выправкой, не уклоняясь от прямой, соединяющей его кресло с барной стойкой, продвигался к очередной кружке горького эля. Жизнь кончается тогда, когда уже нет сил подняться и принести себе еще одну кружку пива. В этой жизни официантов нет — сплошное самообслуживание. Вечный слуга появляется лишь под самый конец, когда заведение закрывается на ночь (license time), чтобы проводить тебя к выходу.
Читать дальше