Как дурманил запахом прелых листьев и подстриженной мокрой травы английский парк, после израильско-итальянского засушенного гербария. Феликс глядел на все в первые дни глазами Сильвы: она была его экскурсоводом в этой жизни, знакомя его с новой географией, как в свое время знакомила колхозников с искусством Тернера в Пушкинском музее. По узкой особняковой улочке, где фронтоны домов и витые трубы на черепичных крышах заслонены гигантскими кустами жимолости, рододендронов и магнолий (как будто взятых напрокат из экзотического прошлого — из бывших колоний Британской империи), трогательного можжевельника и торжественного остролиста ростом в хорошее дерево, под монастырскими сводами платанов, вязов и ясеней, каштанов и чего только не назови, по узкой тропинке меж двух деревянных заборов (по тропинке выгуливают собак, и поэтому надо все время глядеть под ноги, чтобы не вляпаться) — из всей этой прекрасной путаницы листвы и камня — вдруг попадаешь на открытый конгломерат лужаек, где купола деревьев по краям на горизонте смотрятся как бордюр на обоях; и при всем головокружительном размахе этих лужаек и травяного поля на километры вокруг, со шпилем церкви, видным отовсюду, ты чувствуешь себя центром ландшафта, и террасы домов в отдалении салютуют тебе белыми, как молоко, колоннами и миниатюрными колоннадами бутылок молока на ступеньках. Поле это не казалось Сильве пустынным: дома с затейливыми фасадами и фронтонами покачивались по краям лужаек, как парусные судна в уютной гавани, где набережная бурлит пестрой веселой толпой встречающих. Весь этот гигантский травяной покров был ничейной, точнее — общинной землей, по ней мог ходить каждый. Расположенные на возвышенности, эти лужайки уходили своими околицами вниз, к Темзе, как будто служа доказательством, что земля — это шар. Как-никак Гринвичская обсерватория в двух шагах. С горы открывался вид на Лондон через Темзу с собором св. Павла на горизонте: с легкими поправками в виде труб точное воспроизведение картины Тернера, с двумя куполами Королевского военно-морского колледжа. Ты видел, с какой дневниковой, чуть ли не соцреалистической, точностью «Вид на Лондон» соответствовал виду на Лондон — лежавшему перед глазами целехоньким и неотреставрированным, как в багетовой раме. Два затемненных купола, чернеющих на фоне неба, озаренного снопом света, прорвавшегося сквозь тяжелую грозовую тучу, — эти купола еще в зоне дождя, еще в английском климате, но чуть поодаль, на расстоянии протянутой руки, уже итальянское освещение, уже Темза, как девочка, убегает стремглав от последних капель дождя навстречу собору св. Павла, чей купол вспыхивает в солнечном луче, как мальчик от смущения.
Нулевой меридиан — всего-навсего кусок рельса во дворе Гринвичской обсерватории — делил всю территорию на особняковый, одворяненный Блэкхит и на вульгарный, пролетарский Луишем-Центр. Сильва жила посредине. Как всякий новоявленный переводчик, Феликс тут же стал высказывать свои недоумения и соображения по поводу названия Блэкхит (Blackheath). Глядя на гигантское поле (газон, лужайку) Блэкхита, он отказывался переводить название места согласно словарному его значению: Черный Лес. Даже перелеском не назовешь. В конце концов он принял компромиссный вариант: пустошь. Черная Пустошь. Однако все эти переводческие метания были бессмысленны постольку, поскольку он очень быстро вернулся к английскому варианту в русской транскрипции: Блэкхит. Не только для географии, но и для предметов быта не было точных слов по-русски. Самые знаменитые советские переводчики английской литературы никогда не были в Англии, а если и бывали, то проездом, как посетители музея, записывающие под диктовку экскурсовода названия экспонатов в безграмотной транскрипции. Что делать с этим ландшафтом в русском переводе, если даже трава не имела отношения к тому, что ассоциируется со словом «пустошь»: без лопухов, репейников, подорожников. Да и какое отношение к пустоши имел двухэтажный автобус, ползущий, как красная букашка, по зеленому полю — так что даже красный почтовый ящик становился ему антропологическим собратом. Но первые, беспомощные попытки приноровить словесно не переводимую реальность сменились облегченным вздохом: наконец-то он оказался в настоящем без аллюзивных цитат из прошлого. Это и была воля. Но и этой воли хватило не надолго.
А где же твоя родственница? Почему ее не было у твоих родственников, если вы все считаете себя родственниками? Он спросил ее насчет этой дальней родственницы, поскольку надеялся возобновить московско-прустианский обычай обгладывать косточки все и вся после очередной пьянки накануне. Однако Сильва не одобряла возрождения московских привычек в лондонском быту. Она куда-то спешила и на ленивый вопрос Феликса про Мэри-Луизу ответила, что Мак-Лермонты из Блэкхита пригласили Сильву (и Феликса заодно) на празднование Нового года не столько потому, что они родственники (и не столько они родственники, сколько однофамильцы), а потому что она — из Москвы, то есть ей, местной экзотической штучке, все двери открыты здесь, как были они открыты иностранцу в Москве 60-х. «Кузина» же Мэри-Луиза Вильсон (та самая родственница, по фиктивно-формальному приглашению которой Сильва и оказалась в этой стране) такой привилегией не располагает и вообще черная овечка в клане Мак-Лермонтов (по материнской линии — фамилия бабки). Пообщавшись с Сильвой в первые дни по прибытии той на Альбион, Мэри-Луиза куда-то надолго исчезла, хотя живет здесь, где-то поблизости, в Луишеме, подрабатывает деньги и в качестве продавщицы, и как официантка, и как санитарка, и вообще черт знает как. Ее занятия славистикой и переводами в разговорах с Сильвой не возникали в принципе; Сильва вообще была поражена, почему лорд Эдвард выбрал Мэри-Луизу Вильсон в качестве консультантки Феликса (на случай трудностей с переводом пушкинского «Пира во время чумы»).
Читать дальше