От станции исходила жестокая радиация света. «Сириусы» в металлическом небе превратились в дымные морозно сияющие кресты. Высокий белый светильник бросал в небеса радужный, размытый в бесконечности столб. От него в обе стороны расходились две лучистые перекладины. В перекрестии угрюмо громыхала и ухала стройка.
И такая мгновенная боль, и слабость, и страх. Нежелание идти в это скопление темных, угрюмых сил, неподвластных, неодолимых и вечных, гнездящихся в преисподней, в разрытой тьме котлована. Еще не поздно. Еще можно уехать. Кинуться вспять на этот проезжающий самосвал. Докатить до города. Найти, переплатить, уговорить ночного таксиста. Промчаться обратно по ночным полям, перелескам к железной дороге. Подсесть на проезжий поезд. Плюхнуться на полку, заснуть. А наутро — Москва, площадь трех вокзалов, золотой петушок на крыше Казанского, башенные часы Ленинградского, поливные изразцы Ярославского. И сидеть у московских друзей, все понимающих, ни о чем не расспрашивающих. Пить утренний крепкий кофе. Хватит ему Чернобыля, хватит беды и болезни, хватит лишений и трат.
Он стоял и мучился. Огромный медведь в высоте умирал на рогатине. Японский грязно-рыжий бульдозер хрипел, содрогался, укрытый попонами, в лезвиях, кромках, штырях. Как громадный скорпион с загнутым, нацеленным вниз хвостом, взрывал котлован. Приближал к ледяному грунту отточенный клык. Драл, разрывал, дробил скрытые в земле сухожилия. Вел сквозь наледи рипер. Бульдозерный нож, гладко-белый, сияющий — вытянутое лиловатое зеркало, — отразил станцию и его, одинокого, стоящего на краю котлована. И, слыша трясение земли, видя в параболоиде ножа отраженный разрезанный мир, он вздохнул глубоко и пошел. Соединять этот разрезанный мир. Стягивать жестокий, проведенный в мире надрез. Туда, где разворачивался у бетонки рабочий автобус, собирал в себя промерзшую утомленную смену, готовился везти ее в город.
Поздно, неспешно отужинали. Отошли от стола, оставив на нем среди бутылок, посуды длинное березовое полено с горящими капающими свечами. Удобно расселись у камина, жаркого, с треском, с шипением смолы и сока. Гулкое пламя кругами ходило в каменной нише, сыпало на лист железа мелкие сочные угольки. Антонина сидела в стороне от мужчин. Рассеянно прислушивалась к их разговорам. Старалась вспомнить весь долгий сегодняшний день, в котором сначала был сумрак с туманной утренней стройкой, кабинет профкома, множество ждущих, требующих, жалующихся людей. Затем — поездка в село, блестящий солнечный снег, плотники стучали на морозе топорами, сыпали яркие желтые стружки, и она проверяла строительство пионерского лагеря, торопила работников. Потом был обратный путь в промерзшем автобусе, и какой-то несчастный «дурачок» у окна, и кто-то, обмотанный красным шарфом, жестоко его дразнил, и кто-то другой, большой и сильный, за него заступился и потом говорил ей, приближая лицо, про какую-то сечу, а она торопилась и не все поняла и расслышала. Торопилась причесаться у зеркала. Торопилась сюда, в этот уютный, среди елей, коттедж. Накрывала на стол, встречала гостей.
Теперь, когда все было сделано и некуда было торопиться, усталая, она сидела на маленькой резной табуреточке, слушала разговоры мужчин. Хотела понять: кто она в этом доме? Хозяйка? Гостья? Работница? Или просто приживалка на время? И кто ей хозяин дома, высокий, красивый, иронично-приветливый, чьи вкусы, привычки и правила выражало убранство дома. Эти свечи на березовой плахе — так, кажется, коротают вечера в Финляндии. Черные глянцевитые фигуры, вырезанные из тяжелого дерева африканским скульптором. Стеклянный шкаф, где пестро от книг. Кто он такой, хозяин дома? Кто он для нее, Горностаев?
Язвин устроился в кресле, близко к огню, вытянул длинные ноги, наслаждаясь теплом, уютом, белизной своей манжеты с крупным черным камнем, под стать тяжелому перстню, которым лениво играл — ловил в его чернильной глубине отсветы пламени. Распустил морщины и складки. Отдыхал, смывал с себя отпечаток железных перекрытий, бетонных балок, оттиск станции. Щурился, улыбался, превращаясь в сильного, здорового человека, знающего толк в красивой одежде, вкусной еде, во всех земных удовольствиях.
— Правильно вы говорите, Лев Дмитриевич, атомный реактор пускаем для того, чтобы вот так в камине дрова горели, чтобы на столе красивая посуда стояла, чтобы женщина смотрела на тебя любящими глазами. Нет уж, пуск не пуск, а возьму путевку в круиз по Средиземному морю. Акрополь, Босфор, Неаполь! Легкие одежды, вина! Нет этих роб и фуфаек, этих касок пластмассовых! Ведь существует же такое, скажите!
Читать дальше