Задумывались ли мы о том, что побывали там, где окончили свои дни многие из наших отцов? Мы клялись умереть в сапогах. Но такая смерть уготована и тонущему.
Мы завербовали мальчишек со всех улиц города, в том числе из южной части, которая, вообще-то, всегда была территорией Южной банды, но кое с кем из старых членов Северной пришлось попрощаться. Самое главное было — выдержать испытание. И не важно, из какой ты части города. В Южной банде существовал костяк, не желавший сдаваться, и это нас устраивало. С кем-то же надо было драться. Мы здорово их теснили, почти все время. Бывало, дрались в гавани на плотах или плыли стенка на стенку в ворованных яликах. Но в основном встречались на поле у Вестергаде, куда не ходили взрослые. А зачем надо, чтобы они мешали нам наносить друг другу царапины и ссадины, ставить фингалы и пробивать в головах дыры?
Пока не случилось несчастье с Кристианом Силачом, Генри Левинсен был единственным, кто получил увечье в наших драках. Он сломал нос, когда Кристиан колом от мережи двинул ему по импровизированному шлему — медному кашпо, нахлобучив его по самые уши. Слесарю Гроту с Нюгаде пришлось разрезать кашпо, и нос навсегда остался кривым.
Взрослые звали нас «пикинино», что означало «дети» — не на английском, немецком или французском, а на языке, звучавшем где-то в далеких чужеземных краях, и именно так это слово нас и заставляло себя чувствовать: чужеземцами, туземцами, дикарями на неведомом острове.
Если бы мы хоть раз задумались, то поняли бы, что среди нас много таких, кто на улице ли, в школьном ли дворе хотя бы раз да принимался реветь, вспомнив об отце, сгинувшем в кораблекрушении или на войне: вечная смерть от утопления, после которой не бывает похорон.
Но такие мысли нас не беспокоили, хотя, наверное, была какая-то причина, по которой мы в драке били сильнее других и плевали на боль, получая сдачу, как бы солоно нам ни приходилось. Мы били друг друга, как кузнец бьет по раскаленному железу. Били, чтобы придать себе нужную форму.
Антон утверждал, что убитый мужчина каждую ночь стоит под окном его мансарды и глухим голосом требует назад свою голову. Мы ему не верили. Как же он произносит слова, коли голова в мансарде у Антона?
— А вы не заметили, что нижней челюсти нет? — спросил Антон. — В ней голос и обитает.
И он показал нам следы ног на картофельных грядках под окном.
Мы предположили, что он сам их и оставил.
Антон вздохнул и заявил, что вынужден нести бремя недоверия самых близких людей, а ведь он отягощен великим знанием. Ему не только известно имя убитого. Он знает убийцу. И предводитель кинул на нас взгляд, от которого всех бросило в дрожь.
Мы не всему, что он говорил, верили, но напугать он нас умел.
Тогда мы еще не знали, что однажды ночью в саду на самом деле появится мужчина и будет звать Антона.
Не убитый, пришедший за головой.
Убийца. И подошлет его Кристиан Силач.
* * *
Все началось, когда у Антона стало меньше денег, из-за чего пришлось урезать ежедневную норму сигарет «Вудбайн», тех самых, что придавали его голосу хрипотцу, заставляя парня казаться старше. Антон утверждал, что причина в «хлопушке» (так он называл духовое ружье своего двоюродного брата): в какой-то момент число подстреленных воробьев пошло на убыль. Саму мысль о том, что ему все-таки удалось извести популяцию воробьев, Антон отвергал как несусветную чушь. Единственное объяснение — ружье.
И тогда он решил устроить решающее испытание «хлопушки», подстрелив по-настоящему большую птицу, самую большую в Марстале. Такое решение, по нашему мнению, свидетельствовало о масштабе его личности, но все же заставляло задуматься и даже расстраивало. Эту птицу в городе любили все. У нее даже имя было. Нет, имена, конечно, были и у попугаев — ара, какаду, кореллы, — и у священных майн и канареек, которых в большом количестве привозили в Марсталь моряки. Но попугаи сидели в клетках и выпрашивали сахарок, так что это совсем другое дело. У самого Антона жила полуприрученная сизая чайка Торденскьоль. Но птица, которую он задумал лишить жизни, была свободной и гордой, каждый год она пролетала огромное расстояние, соизмеримое с морским походом. Мы гордились тем, что она свила гнездо именно в нашем городе.
Речь шла об аисте, обитающем на крыше дома Гольдштейна. Мы звали его Фреде.
Странное место выбрал этот аист. Они ведь любят гнездиться высоко, а дом Гольдштейна, стоявший в конце Маркгаде, представлял собой низенький фахверк, выкрашенный в желтый цвет, с красной черепичной крышей, которая, казалось, вот-вот сползет по осевшим стенам. Абрахам Гольдштейн был сапожником, незлобивым мужчиной с белой бородой и запавшими глазами. Взгляд его всегда был устремлен вниз, и для этого имелась причина. Поговаривали, что глаз у него дурной. Если какой шкипер встречал его, собираясь в море, то переносил отправление на другой день. Кое-кто видел, как Гольдштейн, стоя на площади ранним весенним утром, скликает воробьев. Слетевшиеся птицы усыпали его вытянутые руки до самых покатых плеч. И даже на шляпе размещались.
Читать дальше