Держась за стену, Элиас двинулся подальше от трактира. Ему хотелось утонуть в темноте и умереть. Тут чья-то маленькая рука тронула его за плечо, и он услышал за спиной ломающийся голос:
— Ты ведь не выдашь меня, правда? Ты не станешь выдавать меня. Не то случится еще что-нибудь.
Элиас обернулся. Оба замерли. А потом, Бог знает почему, гладили друг другу волосы, с упоением вдыхали запах друг друга. Петер указал на изуродованную руку — этого он никогда не простит. Элиас утер рот и напряг губы, собираясь что-то сказать. Но они молчали. И снова у Элиаса дрогнули губы — он должен заговорить, сказать хотя бы слово, одно слово. Они молчали. И все же у Петера возникло ощущение, что друг никогда не выдаст его.
После того как Нульф Альдер отдал на разорение домишко Большейчастью, туда повалила толпа, и менее чем через полчаса от всего крошечного хозяйства остался голый скелет, все было словно саранчой пожрано. Плоды кустарного промысла, искусные украшения, многочисленные ножички для резьбы и рубанки, накрахмаленные воротнички, очки, деревянные панели, оконные ставни, постельные принадлежности, доски и планки — все разграбили. Маттэ Альдер и Михель-угольщик одновременно ворвались в стойло. Они накинули на св. Елизавету веревку и начали спорить о том, кому должна достаться корова. Маттэ был сильнее, он столкнул Михеля в яму с навозом и вывел тощую скотину на волю. Михель же пришел в ярость, догнал обидчика и что было силы дал корове пинка. Корова потеряла равновесие, пошатнулась и, словно мешок с мукой, покатилась вниз по склону, сломала себе шею и околела. Михель-угольщик загоготал, вытер рот, измазанный навозом, с таким видом, будто откушал меду, и, торжествуя, крикнул Маттэ:
— Эй ты, дырка мокрая!!! А корова-то моя!!!
В первые недели после пожара снегу выпало чуть ли не по пояс. Потом наступила стужа, потом наступил голод. Однако эшбергские крестьяне держались вместе. Те, кого обошел огонь, делились молоком с оголодавшими и обносившимися за долгие ночи людьми, пекли хлеб, давали кое-какую одежонку, утешали, ободряли и даже выручали хворостом со своих делянок. Воспрянувшие духом погорельцы еще в январе принялись раскапывать развалины своих дворов. Дети и женщины сгребали снег в огромные кучи, и если кто-то вдруг находил что-либо из уцелевшей утвари, то с сияющими глазами показывал свою находку всем и каждому. В лесу у южной стороны деревни начали рубить новые просеки, и те, кому принадлежал лес, не скупились, разрешали валить самые толстые ели, давали под тягло своих лошадей, быков и коров, выстраивали целые обозы, которые тянулись к северной стороне. Так как зимний день короток, скотину нещадно настегивали, и от шкур животных в звенящем январском воздухе валил пар.
Сердцами людей, казалось, завладело какое-то загадочное великодушие. Те, что терпели нужду, не понимали, почему им так бескорыстно оказывают помощь. Они внушали себе, что это делается из благодарности Господу: ведь он сохранил дома живущих на южной половине. Никогда еще ни один Альдер не выручал по доброй воле ни одного Лампартера, не говоря уж о том, чтобы Альдер помогал Альдеру. Когда кому-нибудь случалось убирать сено за несколько минут до страшной грозы, обливаться потом и жилы рвать, сосед спокойно поглядывал из окна в надежде: авось пронесет, мол копнить сено рановато. И только когда начинался ливень, сосед спешил на помощь.
Уже летом того же года стало ясно, что основания для недоверия были. Оказывается, щедрые благодетели тайком вели списки, в которые аккуратнейшим образом вносилась каждая вязанка дров, каждый фунт коровьего масла, каждый каравай хлеба, каждое яйцо и каждый глоток вишневой наливки. Даже щепоть табаку, которой потчевали чуть ли не насильно, присовокуплялась к списку даров. А потом пришел день большого расчета, и заимодавцы не забывали долга в течение десятилетий, покуда не получали все до последнего гроша.
В несчастную рождественскую пору 1815 хода Элиаса видят бесцельно блуждающим по деревне. Проваливаясь в снег, он беспокойно бродит по огородам и выгонам.
Дыряв и изодран воскресный костюм — единственное, что осталось у него из одежды. У каждого, кто попадается ему на пути, больно сжимается сердце. Он стоит на ветру, как молодое вишневое деревце, которому мороз не дал расцвести. Тем, кто встречает его взгляд, становится не но себе, и кое-кто догадывается: дух детства уже угас в Элиасе. По утрам, пробуждаясь в трактирной зале, он не может удержать слез. Потом сидит неподвижно и считает сучки на темной поверхности деревянных стен. Пряжа мыслей тянется от сучка к сучку. Он думает о слабоумном братишке, когда слышит, как тот хватает ртом воздух на груди у матери. Иногда думает о Зеффе, которого начинает ненавидеть. Когда появится зелень, втайне клянется Элиас, он не будет помогать отцу ворошить сено, скрести корову, не будет давать болтушку маленькому теленку, а осенью убирать листья. Зато ночи, когда в трактире все на разные лады дышало, отхаркивалось, храпело, бормотало, кашляло, свистело, — ночи принадлежали Эльзбет, его возлюбленной, которой он спас жизнь. И Элиас не спит, он слушает ее дыхание, тонкое колебание губ. Он мысленно обоняет ее желтые, как осенний лист, волосы, нежно прикасается к маленьким ушам. Вот он зажмуривает глаза и начинает считать удары ее сердца. Мысли его обретают спокойное течение. Порой тело девочки вздрагивает, нарушая состояние полного покоя. В Мечтах об Эльзбет проносятся огненные вихри и мелькают картины: она ищет своего рыжего кота и не может найти его. Тут Элиасу хочется встать, подняться над телами спящих и пойти к Нульфихе, у ног которой лежит Эльзбет. Он бы положил покрытую холодным потом ручонку Эльзбет на свое теплое плечо, он бы обмахивал ладонью ее лобик. Но он не решается. И вот он напевает про себя колыбельную песню девочке. И незаметно засыпает сам.
Читать дальше