Стыдно и больно вспоминать тот тихий вечер. Но я очень хорошо его помню…
— Чего ты святым прикидываешься! — крикнул я отцу, весь кипя ненавистью, которой и сам еще не понимал. — Чего ты прикидываешься честным! Все тебя давно раскусили, все!..
— Кто — все? — тихо спросил отец, а я еще не почувствовал, что он говорит как-то уж слишком тихо.
— Все — даже ребята у нас в классе всё знают…
— Ну и что же они знают?
— Знают, почему тебя уволили, вот! — задыхался я. — Мне все сказали…
Отец, перегнувшись через стол, вдруг ударил меня. Было больно, но сквозь слезы я видел, что щеки у него тоже мокрые. И, несмотря на это, я кричал осипшим от злобы голосом:
— Бей, бей!.. Ты только это и можешь — бить!
— Тебе всего десять лет, — тихо сказал отец.
Сгорбившись, он медленно вышел.
Вечером я лег с тяжелой от рыданий головой, включил покрытую газетой лампу и принялся читать «Павлика Морозова». Я читал эту книгу уже второй раз и уснул, уронив ее, не выключив света, и уже не слышал, как мать встала, погасила лампу и убрала книгу на полку, заложив страницу листочком бумаги. Вероятно, она погладила меня, когда укрывала, подтыкая мне одеяло под спину. Она всегда боялась, как бы я не простыл.
Она брала на себя всю боль, всю боль…
Лежа на площадке среди скал, вглядываясь в долину, где, словно утренний туман, клубилось мое прошлое, я понял, что это продолжается до сих пор. Мы приехали сюда, в эту долину (к которой я, хотя и веду от нее свое начало, не имел, в общем, никакого отношения), чтобы они смогли принять на себя всю боль. И меня пронзила мысль, что, быть может, они вовсе и не показывают друг другу памятные места, давно потерявшие ценность в их сознании, а взволнованы сейчас лишь одним — как помочь мне пережить все это… Потому и оставили меня одного: погода приятная, ленивая, располагающая к дремоте, а они, истинные люди гор, хорошо знают, как такая погода действует. Но стоит ли объяснять им, что они ошибаются?..
Старый человек поднялся, не отрывая взгляда от долины. Я всматривался в матовое пятно его лица, всматривался до тех пор, пока позади этого лица не возник иной фон — белая новая мебель, зеленоватые стены двухкомнатной квартиры, — и тогда черты лица прояснились, и я отчетливо увидел его усталые глаза…
На столе между нами стояли две керамические чашки, сбоку — чайник с горячей виноградной ракией. Его носик был заткнут трамвайным билетом. Я собирался куда-то пойти, но не пошел. Купил ракию, и мы вместе приготовили ее. Отец радуется, что я остался, — его выдают неловкие движения и то, что он все время толчется около меня. За окном снег.
— Очень хорошо, что ты не пошел, — говорит отец.
— Почему? Тебе скучно? — спрашиваю я с улыбкой:
— Зима. В холод вкуснее пьется дома…
Мы садимся. Около нас ненавязчивой тенью снует мать, стирает пыль со стола, и красный рукав ее халата трепетно мелькает возле наших лиц. Мы говорим о чем-то незначительном — впрочем, всегда ведь говоришь о чем-то незначительном, если на душе спокойно. Мы вспоминаем — каждый свою работу, свои дела. И неизвестно как и почему в этом хаосе слов вместе со вкусом горячей ракии всплывает то, чего я ждал и чего так боялся. Отец спокойно отвечает на мой молчаливый укор, на мучительный вопрос всего моего детства. Это происходит так естественно, что я не успеваю отреагировать и продолжаю болтать весело и непринужденно.
— За что же тебя оклеветали? — спрашиваю я, потому что мы вспомнили, сколько снега было на Витоше, когда мы покидали город с зашитым в тюки небогатым своим скарбом.
— Это была не клевета, — отвечает отец, потягивая ракию. — Это было гораздо серьезнее.
Я тоже отпиваю глоток.
— Они хотели, чтобы я забрал свою статью. Она не была нацелена против кого-то лично. Но очевидно, им в принципе что-то в ней мешало…
— Кому?
— Не имеет значения. Большинства уже нет в живых.
— Обычное дело, — говорю я. — На собрании кричали?
— Собрания не было. Все произошло в коридоре. Шепнули мне только: «Забери свою статью — не то раздавим тебя». Все просто — не нужно выступлений и никто посторонний не слышит. — Отец улыбнулся, не глядя мне в глаза.
— Ну и забрал бы! Тебе бы это дешевле обошлось! — смеюсь я.
Я смотрю на него, вижу его усталые глаза. Мои щеки горят — верно, от выпитой ракии. И вдруг мне становится тяжело, муторно, и в памяти вспыхивает мрачное молодое лицо отца, странная ночь на голых кроватных сетках, белая вершина горы, с которой мы должны были скоро распроститься. И тут я понимаю еще одну простую истину: отец не сказал мне этого тогда, когда я был ребенком, маленьким нервным мальчуганом (не сказал мне, что не сломался, что выдержал), чтобы не замутить мою чистую, наивную веру. Он предпочел, чтобы я осуждал его вместе со всеми, лишь бы не оттолкнуть меня от всех. Он все взял на себя, чтобы я не остался изолированным, озлобленным… Все для меня… для меня… для меня…
Читать дальше