Размышляя о том, как все-таки трудно научиться видеть обыкновенные вещи, как трудно научиться смотреть на мир открытыми трезвыми глазами, я ощутил вдруг запах пыли, а вместе с ним и дух старости и нафталина, насквозь пропитавший комнаты дома, где мы жили когда-то. В густых, сотканных из пылинок солнечных лучах мелькала моль…
Я бегаю за молью, хлопая ручонками. В моем детском сознании бьется мысль, что моль плохая, и я бегаю за нею, чтобы ее убить. Но ручонки мои малы, и я лишь аплодирую собственному бессилию. Темные стены, по углам следы от мокрой тряпки, которой мать снимала паутину…
Я бегаю внизу, едва возвышаясь над полосками половика возле больших и странных людей, таких непонятных. Мать стирает, что-то говорит через плечо, мыльная пена капает с ее рук на цементный пол. Отец лежит на кровати и читает газету, от его ступней на стену падают тени… Я иду к нему, что-то ему говорю. Он отстраняет меня, но я с упорством насекомого карабкаюсь на кровать. Я вижу его задумчивое бледное лицо, блестящие волосы. В гардеробе моль, говорю я отцу, но он мрачно смотрит в сторону, и мне становится обидно….
В гардеробе, в тайном уголке, лежат продуктовые карточки. Я сижу на половике, один в комнате. Залезаю рукой под стопку одежды, провожу ладошкой по шероховатой доске и под колючим свитером нахожу узелок с карточками. Я подношу их к свету — оттого, что они такие яркие, розовые, мне начинает казаться, что наша серая комната тоже становится яркой. Я знаю: эти бумажки почему-то очень дороги взрослым, они их прячут, они все время о них говорят, осторожно отрезают ножницами ровные талончики… Старательно заворачивая карточки, я засовываю их под стопку одежды и вдруг нащупываю там что-то еще, поменьше, завернутое в мягкий лоскуток. Вспотев от любопытства, вытаскиваю темно-красный завязанный узлом платок, пытаюсь его развязать, но узел тугой, и пальцам становится больно. Наконец на пол падают блеклая от времени прядь волос, засушенные листья и почти совсем заржавевшее колечко. Сам того не ведая, я держал в руках вещи, давшие начало моей жизни…
Внизу, под скалами, стоит наша красная машина. И вдруг с этой высоты я снова вижу свои большие, сильные руки на баранке и снова гоню машину по раскаленному шоссе, вслушиваясь в сумасшедший свист воздуха, — и снова машина летит в пропасть… Что же она подумала в последний миг перед тем, как ужас сковал ее сознание? Вероятно, есть какой-то последний миг, когда, прежде чем навеки угаснуть, мысль вспыхивает вдруг кристально чистым, ослепительным светом. Каким же было ее последнее лицо? Я помнил столько ее лиц. Обычное, спокойное — с чуть вздернутым носом и быстрой улыбкой; тревожно повернутое к зеркалу, в котором встретились наши взгляды; уткнувшееся в мою грудь; потемневшее в тени моего склоненного лица. И еще я помнил ее напряженное, опаленное любовью лицо в розовом свете зари… Я вижу все это, а машина летит в реку, словно неуклюжее животное, и с тяжелым всплеском обрушивается в воду…
И здесь, на этом теплом гребне, меня вдруг снова охватило чувство бессилия перед собственной памятью. Я посмотрел вверх. Опять они что-то друг другу показывают. Как они сумели сохранить способность радоваться мелочам? Как после тридцати лет совместной жизни могут они вернуться к самому ее истоку и стоять здесь? Их ноги, наверное, устали после напряженного восхождения. Вокруг все спокойно. Им есть о чем говорить и о чем молчать. С привычной нежностью смотрят они друг другу в лицо, протягивают руку, чтобы показать что-то, имевшее значение тридцать лет назад, имевшее значение только для них. Для меня это — всего лишь нагретые солнцем камни.
Я попытался представить себе смущенную улыбку мамы, когда она, вытащив заколку из волос и согнув ее в колечко — в обручальное колечко, — надела его на палец сильной мужской руки. Я попытался представить себе, как отец прикасается губами к ее темным волосам, от которых он только что отрезал блестящую прядку. Где-то здесь склонились они, чтобы сорвать неизвестно почему проросший на камне стебелек дикой герани… Все это был я — и колечко, и стебелек дикой герани, и прядка темных блестящих волос, и молодость, и ненасытность первых объятий. Как же красивы они были, когда я рождался — с каждой их улыбкой, с каждым объятием, с каждой секундой, проведенной ими вместе…
Помню, как впервые поцеловал ее — неумело, по-мальчишески.
Выходя из какого-то ресторанчика, мы столкнулись с пьяными, и она испуганно прижалась ко мне. Я взял ее за руку, мы быстро сели в машину. Выехав с проселка на шоссе, я вдруг остановился на обочине, склонился — и наши губы встретились, торопливо, неловко. Она немного отстранилась, и я сразу же выпрямился. Мы оба молчали. Тронув машину, я вглядывался в желтые полосы света фар, чувствуя, что она — рядом, что мы видим одно и то же, взволнованы одним и тем же, и на душе было очень тепло и хорошо. Где-то внизу открывалась панорама ночного города…
Читать дальше