Всё истомилось, как в духовке, разомлело. Вплоть до изб – самозабылись – кажется так, когда Ялань обводишь взглядом. Всё испеклось уже – готово. Марево – как живое – шевелится – словно ему на дудочке играет кто-то. Камень за зыбкой пеленой – будто через очки с заляпанными стёклами его видишь – снять их хочется и протереть. Небо на горизонте словно вылиняло, обносилось.
Ветра нет. Жаром в лицо порой повеет – как приснится – весь и ветер. Пыль, поднятая проехавшими по просёлку машиной или мотоциклом, долго, не сдвинувшись, на месте оседает – глядеть на неё устанешь – как на пустую стену однотонную. Бельё постирал, выполоскал на Бобровке, в ограде развесил на верёвке без прищепок – на самом сквозняке – даже и тонкое, висит, не колыхнётся.
На нашей берёзе и на черёмухе в соседском палисаднике листья сникли и свернулись – влагу в себе оберегают дорогую, не хотят делиться ею с воздухом – тот только не хрустит ещё – сухой, как гренка.
Пригнула маковки и конопля – густо наросла возле Куртюмки, на старом назмище, молодая, но высокая – в ней воробьи спасаются от зноя. Был рядом с ней, червей искал – ядрёно пахнет. Мальцы с города приезжают, макушки у неё обрывают. Но это в августе бывает, а сейчас она – для воробьев уже годная, а для мальцов ещё не созрела.
Кедрик в нашем огороде. Почти два года назад, осенью, перед отъездом в Петербург, принёс я его, маленького и мохнатого, как сибирский дымчатый котёнок, из леса, за баней посадил. Совсем, вижу, обескровел – бледно-зелёные на нём иголки, поредели. Не повезло ему – в первую же зиму мыши под завалившим его снегом верхушку обкромсали, теперь вот вянет – не жилец, прямо как душу чью-то, жалко. И чем помочь ему, не знаю. Хожу, поливаю каждый день. Без перемены, по веткам глажу – будто плачет: за что так, дескать, наказали? Как в глаза ему гляжу – совестно. Другой надо будет принести, есть на примете. Так же, как этот, вот не загубить бы только. Посажу уже здесь, перед домом, к берёзе ближе. На материк, на глину, то есть. Может, даст Бог, и приживётся. А чернозём, похоже, не для кедра – не огурец – расти на нём, на чернозёме, не хочет.
И приживётся если, назову его Анастасией. И никто знать об этом не будет. Я лишь. Всякий раз, проходя мимо этого кедра, буду произносить: «Анастасия».
Подумал только что. Раньше и в голову не приходило.
Птицы о небо крылья обжигают – чуть не вспыхивают. Упала тут на днях одна в мою ограду. Отчего уж, правда, не знаю. Качал, качал её, горячую, в руке, откачивал – не очнулась. Сердечко в ней не затрепыхалось – перегорел, видать, как у моего наждака, моторчик. О провод, может быть, ушиблась, ястреб ли её в полёте клюнул. У птиц случается такое. Пришлось её похоронить – не захотел оставить кошкам.
С тайги тянет терпко хвоей и багульником – настоялось, как в заварочном чайнике, пей – не напьёшься, угоришь лишь, ошалеешь.
И днём нечем дохнуть, как в парилке, и ночью, под пологом, и вовсе словно заткнуто. Уснуть можно только в прохладных сенях, у кого они есть, в кладовых или амбарах. Мне некуда податься. Сенцы, как тамбур, тесные, глухие. Кладовки нет. Амбар был, но – как новый дом рубить начали, мешал строительству – его и разобрали.
Чего в амбаре этом только не имелось. Как в краеведческом музее. Я в нём был частым посетителем. Но в экспонатах не было порядка – как попало громоздились. От самовара до берданки. Отыскал я там как-то, в старинной тумбочке, забитой разным хламом, и револьвер системы Смита-Вессона. Скорее всего – копию, может – и русскую: колчаковцы потеряли, – но почему в амбаре нашем?… Нет у меня теперь его – со мной рядом не выстрелит. Со времён царя Гороха собиралось – от всех хозяев. И всё куда-то подевалось – отца не стало, главного хранителя. Пол в нём, в амбаре, был гладко струганный и так плотно настеленный, что и мука не просыпалась, и мыши в нём не заводились – в амбар проникнуть не могли – стоял на сваях.
Нынче спал под мокрой простынью. Несколько раз за ночь спускался с балкона по приставленной к нему лестнице в ограду и мочил её, простынь, в бочке с поточной водой, тёплой, как щёлок, днём маленъконе вскипевшей. Что только толку-то – мгновенно высыхала.
У пасущихся в полях и на лугах в такие паруны коней хвосты от нектара слипаются, домовой, или дворовой, после их облизывает длинным, шаршавым языком и расчёсывает большим деревянным гребнем. Так вот когда-то было. От мамы слышал. Как теперь – никто мне не говорит. У них, у тятеньки, была кобыла Бруха, так та всегда ходила с тщательно расчёсанными и аккуратно заплетёнными в косички гривой и хвостом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу