Кажется, я даже погрозил ему пальцем — мол, гляди у меня.
Через полчаса меня развезло — все это время я пил коктейль за коктейлем, и Сергей начал беспокоиться. Я был его начальником и неплохим стариком. Теперь он наблюдал за моим превращением в свинью. Несколько раз он порывался отвезти меня домой. Напрасно, зал заполонили цветы, они просто появились в какой-то момент, я их чувствовал — как они росли, поднимались и качали бутонами под музыку. Среди них ходили молодые девушки. Мне кажется, я хотел собрать их вместе и повести за собой на вокзал, к расписанию, может быть, я даже трогал их руки, предлагая тотчас же рассказать им их будущее. Почему-то мне казалось очень важным сообщить им, что их ждет впереди. Я был старым, пьяным, толстым иностранцем, правда, перечитавшим за свою жизнь несколько тысяч книг, но было даже что-то забавное в той легкости, с которой эта кожура с меня слезла. Кажется, так же я мог ходить по Тарасовке — от забора к забору и петь песни. Кажется, я вообще никогда не покидал этой Тарасовки. Она живет внутри меня.
Потом я сбежал от Сергея. Мучительно было наблюдать, с каким лицом он смотрит в мою сторону. Распевая мелодию из бара, я пронесся пару сотен метров и свернул на какую-то улицу — тут я решил искать бунтарей. Скоро я их нашел и отдал им почти все свои деньги на их революцию, потом зашел в киоск и купил бутылку водки. Я пил ее из горла, ощущая, как вокруг все становится желтым — я просто прохожу своим маршрутом от Тарасовки к Бад Брейзигу без остановок. Мой поезд почти достиг конечной станции, моя жена смертельно больна, а я неудачник, болтающий языком о том, чего делать не умею и по-настоящему не понимаю. Я жалок. Просто жалок.
Когда я пришел в себя, я был на боннском вокзале, стоял на четвереньках под своим расписанием. Внизу, прямо под его опорой, кто-то положил цветы, я трогал лепестки руками. Кажется, светало. Я услышал какие-то звуки — прямо надо мной, но не обращая на меня никакого внимания, стояла женщина, смотрела на расписание и плакала.
— Вот видишь, — закричал я, или попытался закричать. — Вот видишь, что они с нами делают!
Потом я понял, что кричу по-русски. Но она и так ничего не ответила и ушла, закрывая лицо руками, ушла по направлению к выходу, постепенно уменьшаясь, исчезая на этой бесконечной платформе. Я сел на асфальт, прислонившись к щиту, и закрыл глаза. Через некоторое время меня разбудили люди в форме, и скоро я был уже дома. На работу я в тот день не вышел.
Мы говорили несколько часов, я все рассказал тебе, кажется, я лежал на твоих ладонях и впервые за много недель, с тех пор как мы узнали о твоей болезни, не чувствовал страха. Летний день, большую часть которого я проспал — в своей постели и немного на боннском вокзале — медленно опустился на крыши, впитался в землю. День — это тот же дождь, только очень медленный. А потом ты взяла меня за руку и повела.
— Нет, — попросил я. — Не делай этого. Пожалуйста.
Ты только рассмеялась.
И была недолгая поездка на самом последнем за сегодня поезде, и не было никаких надежд, и шли старые скрипучие часы внутри меня. Ты сидела — ужасно бледная, ужасно смелая и улыбалась, я, отвернувшись от тебя, смотрел в окно. Не надо было ехать. Тошнило и кружилась голова. Но как только мы оказались на боннском вокзале и перешли на ту самую платформу, все вдруг стало ясно. Просто на фоне ночного неба, как простыня растянутого над Бонном, распустился огненный цветок. Да, все было ясно, но мы все равно дошли до конца и хорошо рассмотрели разбитые стекла на полу и горящее расписание.
За нами раздался звон стекол, где-то в другом конце вокзала кто-то разбил еще один щит. Мы обернулись и стали смотреть, как он медленно разгорается там вдали.
— Ну что, ты довольна? — спросил я. — Можно ехать домой?
Ты рассмеялась.
— Поехали.
— Вот только возьмем такси.