— Ну а Елена Густавовна?
— Мама тоже считала его необыкновенным человеком, отзывалась с благодарностью, но сухо и, после каждого разговора выходила из строя дня на два. Почти больной становилась. Петроградский арест так на нее подействовал, что мы взяли за правило не говорить о нем. Отец перед смертью завещал мне каждый год в день святых мучеников Бориса и Глеба ставить свечку в церкви. Прутова, ведь, Борисом Алексеевичем зовут.
— Ну и ставите?
— Ставить-то ставлю, но судите меня, как хотите — никакого чувства… Это погано, конечно, с моей стороны. Человек величайшее благодеяние оказал, по гроб благодарным надо быть, а нет у меня этой благодарности, хоть убей.
* * *
Прутов верно сказал: вопрос, почему я оказался предметом его внимания и поверенным его тайн — занимал меня неотвязно. Как-то раз, под вечер, раздался звонок. В полумраке перед дверью стояла мужская фигура.
— Не ждали? Ну, принимайте.
Вид чекиста, стоящего у входа в дом, даже за границей страшен, даже когда чекист сам эмигрант. Он понял и ухмыльнулся.
— На этот раз, вы не будете арестованы.
К счастью, никого из моих не было дома. Когда он молча вошел в квартиру и без приглашения расселся на диване, я поспешил зажечь лампу.
— Зачем это? В темноте лучше, — и сам погасил свет.
Меня передернуло. Уж не прав ли Ольховский и не с сумасшедшим ли я сижу? Не зная как начать разговор, я перебирал в уме все подходящие фразы, а он молчал.
— Василий Сергеевич, я пришел с вами проститься.
— Вот как, вы уезжаете?
— Да, и далеко.
— Не объясните ли, всё-таки, откуда вы меня знаете? И кто я вам, что вот, даже проститься пришли?
— Пришел потому, что своих не забываю.
— Как так?
— Я разумею тех, которые мне дороги.
— Ничего не понимаю.
— Ну, не понимаете, так не понимаете. А вы мне дороги, иначе не стал бы опекать вас целых двадцать лет.
Этот человек успел приучить меня к самым неожиданным щипкам и натягиваниям нервов, но такого оркестрового их звучания, как в тот миг, еще не было. Я почти задохся от его слов.
— Неужели и я, как Елена Густавовна?..
— Да, и вы были у меня в лапах. Двадцать два года срок большой, можно и забыть. У меня тогда никакой еще седины не было и лицо моложе…
— Да где же это было?
— Помните Ярцево?
Ярцево буду помнить до самой смерти. Оставалось всего десять верст до села, где жила моя мать. Я шел к ней из немецкого плена. И тут меня схватили. Ни на Колыме, ни в Дахау не переживал я того, что в Ярцеве. Кругом кишели партизаны, и немцы беспощадны были ко всем, ходившим по дорогам без пропусков. Когда привели в ортс-комендатуру и допросили, мне ясно стало, что завтра же буду отведен в ближайший овраг, где приканчивали партизан.
— Ведь это я вас тогда арестовал. Моя карьера у немцев началась со службы в ярцевской комендатуре и я, конечно, не упускал случая отличиться. Немцам бы и невдомек, что вы не мужик из соседней деревни, а я-то сразу распознал в вас переодетого беглеца и мигнул унтер-офицеру, чтобы аусвейс потребовал.
— Но я вас не помню.
— Наружность у меня серенькая, никто не запоминает. Да и действие-то длилось полтора дня. Вам бы тогда не сдобровать, если бы мать не спасла. Помните, как она в тот же день приплелась, услышав, что вас забрали и держат в комендатуре? Думаете я слезами ее тронулся? Нет, не таковский. Скорей зверь оберлейтенант поддался бы на это, чем я — заслуженный чекист. Тронулся не этим. Меня, конечно, зря считали садистом, мною руководило любопытство… Мне захотелось посмотреть на ваше лицо, когда вы увидите свою мать. Помните, как я вас, точно невзначай, завел в ту комнату из окна которой вы могли видеть старушку, стоявшую на улице? В этот миг вы и были спасены. Вы не заплакали. Терпеть не могу мужского плача… Но вы посмотрели на мать глазами… Понимаете, что я хочу сказать? Никогда мне не доводилось видеть таких глаз, такого прощального навеки взгляда. Дал себе клятву умереть, но спасти вас. А ведь оберлейтенант считал потерянным каждый день в который не расстреливал русского. Ну да что об этом!.. Важно, что у меня одним любимым стало больше. Я ведь и сюда в Америку помог вам выехать и на работу устроил и сына вашего в колледж определил. Я своих не забываю… Вот и есть мне теперь с кем проститься по-человечески.
Тут он встал и зажег лампу.
— Простите и позвольте обнять. Дуньте на умирающего, как говорил Базаров.
— Что вы задумали?
— А вот, когда простимся, скажу.
Чуть живой, я протянул ему руку, мы обнялись крест-накрест и он трижды поцеловал меня в обе щеки. Потом, приподняв борт пиджака, показал рубашку и сказал, что белье под ней такое же чистое. Признался, что даже баню русскую отыскал в Нью-Йорке и вымылся. Когда он уже стоял на пороге, я опять спросил, куда же он едет и что собирается делать?
Читать дальше