В петлице у доктора красовался цветок, и, выйдя к нам, он улыбался, хотя настроен был весьма серьезно. В приемной у него пахло лекарствами и эфиром. Мне тоже дали понюхать эфир, запах которого преследовал меня потом много дней, вызывая рвоту. Я лежал забинтованный, с лицом, как коростой, покрытым ссадинами и царапинами. Ел я только кашу и индюшачий бульон и не мог подняться без посторонней помощи. Из тюрбана бинтов на моей голове доносился какой-то свистящий звук, словно там не то сочилась вода, не то шелестели струи фонтана. Этот звук, а также боль вызывали подозрения, что доктор, этот улыбчивый угрюмец, сделал свою работу не самым лучшим образом. Я беспокоился за свой череп, зная, с какой легкостью мексиканцы воспринимают любое кровопролитие, болезнь и даже смерть и погребение, но позже выяснилось — в моем случае доктор оказался на высоте. Однако я страдал, грустил, похудевший, с ввалившимися щеками, глазами, обведенными тенью, и щербатым ртом. Закутанный в бинты, я был похож на Маму, а временами — на брата Джорджи.
Но даже когда ссадины мои зажили и головные боли стихли, меня снедало какое-то тягостное чувство, источник которого я не мог определить. Тею тоже мучило беспокойство. Неудача с Калигулой и мой идиотский промах, когда я, пришпорив Бизона, по существу, столкнул его в пропасть, ее явно обескуражили. Стать жертвой моей некомпетентности после стольких усилий, после всего, что она задумала и с блеском выполнила, — с этим и вправду трудно примириться. Калигулу Тея отослала к приятелю отца, в его зоопарк в Индиане. Я выбрался посмотреть, как будут грузить в фургон клетку с орлом. На голове птицы уже появилось белое пятно зрелости, взгляд был по-прежнему царствен, хищный клюв, этот совершеннейший из дыхательных и разрывающих плоть инструментов, внушал прежний благоговейный трепет.
Я сказал:
— Прощай, Калиг!
— Прощай, никчемный! Слава Богу, расстаемся! — произнесла Тея.
Оба мы готовы были разреветься — таким горьким казалось крушение надежд и благих планов. Колпачок с рукавицей еще долго валялись в углу в полном забвении.
За все время моей болезни Тея ухаживала за мной, не выказывая ни малейшего нетерпения, как, впрочем, и других чувств. Начав поправляться, я уже не хотел видеть ее возле себя, коль скоро лицо ее хранит такое выражение. Между нами произошел спор, как бы борьба великодуший: она не желала оставить меня в одиночестве, я же настаивал, чтобы она развлеклась, чем-нибудь занявшись, но только не ловлей змей. Но кто-то соблазнил ее именно этим — добычей крупных зеленых и красных гадюк. Проявляя исключительное терпение со мной, невольной жертвой охоты, лежавшим в тюрбане из бинтов как следствие ужасного краха, она ничем не выдавала своих чувств, однако я понимал, как она тоскует и нуждается в активном действии.
Поначалу она пошла мне навстречу, довольствуясь кабанами и прочей живностью в том же роде, потом стала приносить с гор змей в мешке. Понимая, что ей это на пользу, я не протестовал, с каждым днем наблюдая заметные улучшения. Я возражал лишь против того, чтобы она охотилась в одиночку, сопровождаемая Хасинто. Но в городке были и другие любители охоты, и иногда компанию ей составлял доктор или Талавера.
Оставаясь один, я бродил по вилле в своих бинтах и халате, выходил в сад через террасу, где змеи, высунув языки, извивались в своей соломе. Я окидывал их холодным взглядом не от страха, но из антипатии. В конце концов, я ведь приучал орла — значит, не чуждался дикой природы и мог чувствовать себя с ними свободно: изображать бесстрашие, равно как и любовь, нужды не было. На террасе пахло змеями — странный запах, напоминавший не то гниющее манго, не то прелое сено. Так же пахло там, где мы охотились на игуан.
Когда меня не обуревало беспокойство, я усаживался в кожаное кресло и погружался в чтение утопий. Я все еще мучился поносами, и иногда по утрам у меня так схватывало живот, что приходилось со всех ног мчаться в уборную, бывшее обиталище Калигулы. Я оставлял дверь открытой и любовался видом — весь город оттуда был как на ладони, и теперь, когда большая жара схлынула, он казался особенно прекрасным. Впрочем, настоящей смены сезонов здесь не было — варьировались лишь оттенки — пожарче или похолоднее, но каждый день был напоен синевой — безоблачное небо окрашивало ультрамарином даже мшистые плиты. И красота всей этой сини служила мне наградой подобно книге, когда я был в настроении и мог ее воспринять. В другие же дни я лениво и меланхолично бродил вокруг, чувствуя себя никчемным лентяем. Я похудел так, что кожа обтянула скулы, а глаза словно заплыли. Откройся они пошире, в них читались бы смятение и робость. Я отрастил себе светлые усики, с боков переходящие в бородку, как у индейца.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу