Домой ехать не хотелось — снова затрещит телефон, снова на голову обрушатся вопросы, снова придется отвечать: Кухонная посуда? — Продана. — Холодильник? — Продан. — Десятитомник Чехова? — Продан. — «Жигули»? — Пока не продаются. — Вере Ильиничне порой чудилось, что в один прекрасный день она услышит чей-то голос — почему-то обязательно мужской — и у нее спросят: «Жизнь?», и она ответит: — Продана, продана. По дешевке. За гроши.
Нет, нет, домой нечего торопиться… лучше на часок завернуть к Ольге Николаевне, отвести душу, полюбоваться развешанными по стенам картинами, портретом самой хозяйки в строгом темно-синем платье с золотой брошью кисти неизвестного художника, гобеленами.
Ольга Николаевна Файнштейн-Кораблева жила на набережной в Доме ученых. После смерти мужа и отъезда в Любек детей она осталась одна в трехкомнатной уютной квартире недалеко от Лукишкской тюрьмы, благополучно пережившей трех русских царей, несколько польских правительств и советских генсеков.
Они сидели друг против дружки в удобных кожаных креслах и потягивали из маленьких рюмочек сладкий молочно-шоколадный ликер, который незадолго до своей кончины геолог Моисей Израилевич Файнштейн привез с конференции в Испании.
— Полиция кого-нибудь нашла? — спросила Ольга Николаевна.
— Полиция, как вы знаете, не находит, а ищет.
— Я бы очень хотела посмотреть этим негодяям в глаза, поговорить с их родителями… Я уверена, что это сделали эти бритоголовые юнцы… — Она поднесла рюмочку к накрашенным губам, лизнула заграничное зелье и продолжала: — Лора и Абрам звонят мне по нескольку раз в день. Возмущаются, утешают и наперебой настаивают, чтобы я перебралась к ним. Даже Аркаша из Кельна позвонил, прямо из консерватории: приезжай, бабуля, я подготовил концерт Вивальди…
— В гости зовут? — тихо спросила Вера Ильинична, опустив голову.
— Нет. Навсегда. Дела у них — тьфу! тьфу! тьфу! — идут вундербар. Я никогда, Вера Ильинична, не думала, что два закоренелых, неисправимых филолога, два русиста могут так преуспеть за ресторанной стойкой… Надеюсь, что и вашим повезет. Как-никак, дочь — химик, зять — электронщик.
— Говорят, что и там, в Германии, еврейские могилы не в почёте.
— Да… Но Лора и Абраша никого еще, слава Богу, в Любеке не хоронили. И потом — они уже немцы! Не русские, не евреи, а немцы. Бите зеер! Данке шён! Вундербар! Бояться им нечего… Мне, признаться, туда не хочется, но и зарекаться грешно. Ведь одиночество никаким растворителем, как надпись на могиле, не отмоешь.
Когда Вера Ильинична вернулась восвояси, то дома, кроме Павлика, не расстававшегося со своим буддийским монахом, она никого не застала.
— Баб, — оторвал голову от книги внук. — Ты что, может, себе бой-френда завела?
— А что это, родненький, такое?
— Дружка то есть.
— Ты с ума сошел!
— А что? Ты еще совсем ничего…
— Да ну тебя! Старуха… старая-старая карга…
— Квартиру для тебя нашли?
— Не-а.
— Вот и замечательно. Поедешь со мной.
— Куда?
— Куда, куда… Туда… А кто мне там рыбу фаршировать будет, кугель готовить, блинчики, желе?
— Мама.
— Мама не умеет… — Павлик отодвинул в сторону своего любимого монаха. — Короче: не хочу, баб, чтобы ты нас провожала… хочу, чтобы была рядом… чтобы, когда меня в армию заберут, ждала… как когда-то из школы… помнишь, только поднимусь в горку, а твоя голова уже из окна высовывается… ты всегда, баб, боялась, что не приду…что со мной что-то по дороге домой случится… Может, потому ничего и не случилось…
Вера Ильинична слушала его и громко шмыгала носом. Ей очень хотелось разреветься, но она изо всех сил сдерживала себя, только губы у нее предательски и благодарно дрожали так, как в молодости, в Копейске, после первого поцелуя.
Ей никуда не хотелось ехать, но чем стремительней приближался день отъезда, тем реже она заговаривала вслух о своём решении остаться с Ефимом и со ставшей привычной, как колики в груди, чужбиной.
Вера Ильинична боялась самой себе признаться в том, что её решение, еще вчера казавшееся незыблемым, постепенно превращалось из окончательного и неотменимого только в желательное и возможное.
Первым благоприятную для семьи перемену в поведении Веры Ильиничны заметил зоркий Семён, со школьной скамьи пристально разглядывавший все явления действительности, как в армейский бинокль. Может, старую и впрямь не придется больше уламывать, с утра до вечера долдонить одно и то же, бегать по городу в поисках квартиры, на другом конце света морочить себе голову и думать, как ей там, в Литве, живется, и, если с ней, не приведи Господь, что-нибудь случится, мчаться через Варшаву или Копенгаген на похороны. Однако своими догадками, доставлявшими ему скорее некоторое облегчение, чем радость, осторожный Семён ни с кем — даже с Иланой — не спешил делиться. Нечего пугать иволгу, высиживающую на лугу птенца. Вспугнешь и отвадишь птицу от гнезда. Пусть Вера Ильинична непуганая высиживает своё новое решение, не надо её сердить своей преждевременной радостью, глядишь, и полетит вместе со всеми.
Читать дальше