— А знаешь, что он про нас говорит? — спросила она, крепче стискивая камлаевскую шею и дыша ему в самое ухо.
— Кто он?
— Усицкий. Он говорит, что я с тобой из честолюбия. По его словам, я всегда была честолюбива и склонна к самолюбованию, и книжные представления подменяли мне живую действительность. Тем, что я с тобой, я возвышаю себя в собственных глазах. Я льщу себе связью с гением… ну, то есть, в моем представлении, ты являешься гением. По словам Усицкого, я настолько дура, что сама не понимаю, за что я тебя люблю. За что, кроме гениальности, мной же и воображенной. А ты знаешь, иногда я думаю: может быть, он и прав. Нет, ну, я серьезно. Я же знаешь как собой любуюсь рядом с тобой, у меня прям такое самолюбование начинается. Ух, какая у тебя голова! Какие там под этой черепной коробкой дебри, какая такая неэвклидова геометрия, какое пересечение параллельных прямых? В ней происходят не-по-сти-жи-мые для прос-то-го смерт-но-го про-цес-сы. — Тут она принялась ударять Камлаева по темени растопыренной пятерней, как это делает обычно маленький ребенок, чрезвычайно изумленный телесным устройством взрослого человека и все свое изумление вкладывающий в естествоиспытательские удары, которыми он проверяет черепной свод отца или матери на прочность.
— Камлаев, — вдруг совершенно серьезно позвала она. — А, Камлаев?
— Ну что ты, маленький?
— Камлаев, а я сильно тебе нужна?
— Сильно.
— Обоснуй.
— Ну, вот видишь, таскаю тебя за собой повсюду, на себе, как горб.
— Ну нет, так не считается. Мне твои чань-буддийские загадки не нужны. По-настоящему давай обосновывай.
— Я часто спрашивал себя, — отвечал он, подбрасывая половчее сползающую Нину и продолжая движение, — хочу ли я отдать свое ревностно оберегаемое одиночество какой-нибудь женщине вообще, женщине в принципе, и неизменно отвечал — нет, не хочу. А на днях спросил себя, хочу ли я отдать его тебе, и получился парадокс: ни одной из живущих на свете женщин не хочу, а вот тебе — хочу. С того самого времени, когда я стал подолгу бывать с тобой, я с изумлением обнаружил, что с моим одиночеством, с моей принадлежностью самому себе ничего не происходит. Ты рядом, но все в моей жизни протекает безо всякого ущерба моему одиночеству. И я могу делать все те же самые вещи и делать их точно так же, как если бы я был один. Ты — условие моего одиночества, вот ведь какой парадокс получается. Без тебя я не могу принадлежать себе, не могу в полной мере быть. Ну, как же тебе это объяснить? Я не могу обходиться без тебя — предположим, я это хочу сказать. Но не обходятся без чего-то чужого, внешнего, без неких определенных физических условий, без удовлетворения естественных потребностей и так далее и так далее… но говорить, что ты не можешь обходиться без себя самого, без собственных рук, ушей, мозгов, — это просто абсурдно. Вот и с тобой такая же история: я не воспринимаю тебя как что-то внешнее по отношению к себе. Ну, я не знаю, но это что-то вроде того, что, должно быть, испытывает мать, когда вынашивает ребенка… ну, а меня ты можешь представить как Зевса-громовержца, у которого от нестерпимой боли раскалывается голова. И вот он просит Гефеста разрубить ее надвое топором, дальнейшее тебе известно: из расколотой головы первого в мире мужчины-роженицы вышла в полном вооружении Афина Паллада.
— В полном, говоришь? — отозвалась новорожденная лениво, не в силах оторвать отяжелевшей головы от камлаевского плеча.
— В полном. Вся как есть. Представим, что ты как будто даже и не выходишь, а я все рожаю тебя и рожаю и этот пронзительный, острый момент рождения растянулся навсегда, на все время.
— Камлаев, а так будет всегда-всегда? Так, как у нас с тобой сейчас, так будет и потом? Или ты меня все-таки родишь, исторгнешь? Я не знаю, просто все это кажется совсем уж невозможным — нельзя же вынашивать меня бесконечно, ведь для любой беременности предусмотрен свой срок? Что потом-то будет?
— Никакого «потом» не будет. Потом будет то, что и нас не будет.
— А, ну, тогда хорошо. Камлаев, я есть хочу.
— Подожди, уже скоро, тут есть один дом внизу.
— Какой еще дом? Чей?
— Избушка на курьих ножках. Ты разве не слышала о специальных хижинах, о таежных землянках? Отстроив их, хозяева оставляют в доме необходимые запасы еды, соль-перец по вкусу, спички, керосин, дрова, прошлогодние газеты — и все это в расчете на то, что какой-нибудь усталый и замерзший путник, тяжело навьюченный своей любовью, набредет как-то раз на такую избушку.
Читать дальше