Зорба разгорелся. В то время как левая его рука подкручивала усы, правая прогуливалась по захмелевшей певице. Он говорил, задыхаясь, весь охваченный истомой. Разумеется, для него это была не до предела размалеванная старая мумия, нет, он видел перед собой всю «породу самок», как он имел обыкновение называть женщин. Индивидуальность исчезала, лицо становилось безличным. Молодое или дряхлое, красивое или безобразное, оно воплощало теперь образ. Позади каждой женщины поднималось строгое, благородное, полное тайны лицо Афродиты.
Именно это лицо видел Зорба, с ним он говорил, его он желал. Мадам Гортензия была лишь мимолётной и призрачной маской, которую срывал Зорба, чтобы поцеловать бессмертные уста.
- Распрями свою белоснежную шею, мое сокровище, - умолял он сдавленным голосом, - спой нам свою песню!
Старая певица оперлась щекой на полную, потрескавшуюся от стирки руку, взгляд её сделался томным. Она громко вскрикнула, плаксиво и дико, и в тысячный раз начала свою любимую песню, глядя на Зорбу - она уже сделала свой выбор - млеющими, почти угасшими глазами:
Зачем ты повстречался мне
На жизненном пути.
Зорба вскочил и побежал за своей сантури, затем, усевшись по-турецки прямо на землю, стал настраивать инструмент; он прижал его к коленям и погладил большой ладонью.
- Ойе! Ойе! - взревел он. - Возьми нож и перережь мне глотку, моя Бубулина!
Когда ночь окончательно опустилась на землю, зажигая в небе первые звёзды, разнёсся пленительный и чуткий голос сантури, мадам Гортензия, напичканная курицей, рисом и жареным миндалем, утомлённая вином, тяжело склонила голову на плечо Зорбы и вздохнула. Она легонько потёрлась о его костлявое плечо, зевнула и вздохнула ещё раз.
Зорба сделал мне знак и, понизив голос, шепнул:
- У неё пожар в штанишках, иди к себе, хозяин.
Занимался день, я открыл глаза и увидел перед собой Зорбу, сидящего поджав ноги на самом краю своей постели; он курил весь во власти глубоких размышлений, уставившись в слуховое окно, окрашенное первыми отблесками дня в молочно-белый цвет. Глаза у него опухли, тощая длинная шея вытянулась, как у хищной птицы.
Накануне я ушёл довольно рано, оставив его наедине со старой соблазнительницей.
- Я ухожу, - сказал я, - как следует повеселись, Зорба, будь смелее, дружище!
- До свидания, хозяин, - ответил Зорба. - Оставь нас разбираться с нашими делами, доброй тебе ночи и крепкого сна!
Вероятно, они поладили, ибо сквозь сон я слышал приглушённое воркование, а в какой-то момент соседняя комната начала сотрясаться. Затем я вновь погрузился в сон. Далеко за полночь вошёл босой Зорба и, стараясь не разбудить меня, растянулся на своей кровати.
А сейчас, ранним утром, взгляд его устремлённых в светлую даль глаз ещё не зажегся. Казалось, он находился в состоянии лёгкого оцепенения; его сознание всё ещё оставалось в плену сна, спокойно и безучастно предавался он покою в густом, как мёд, полумраке. Вселенная, земли, воды, люди, мысли будто плыли к каким-то дальним морям, и Зорба плыл вместе с ними, полный счастья, не сопротивляясь и ни о чём не спрашивая; крики петухов, ослов, визг свиней и голоса людей сливались воедино. Мне хотелось выпрыгнуть из постели и закричать: «Эй, Зорба, сегодня нам предстоят большие дела!». Но и я испытывал огромное блаженство, безмятежно отдаваясь медленному рождению утренней зари. В эти волшебные минуты вся жизнь кажется как бы невесомой. Словно мягкое изменчивое облако, земля, сотканная из бесплотной сути, постепенно истаивает от лёгкого дуновения ветерка.
Глядя на курившего Зорбу, мне тоже захотелось покурить, я протянул руку и взял свою трубку. С волнением смотрел я на неё. Это была большая и дорогая английская трубка, подарок моего друга - того, у которого были серо-зелёные глаза и руки с тонкими пальцами, он уже долгие годы находился за границей, где-то в тропиках. Окончив учёбу, он в тот же вечер отправлялся в Грецию. «Брось сигарету, - сказал он мне, - ты её зажигаешь, выкуриваешь наполовину и бросаешь, как проститутку. Это позор! Возьми в жены трубку, уж она-то тебе станет верной подругой.
Когда ты будешь возвращаться домой, она всегда будет ждать тебя там. Ты раскуришь её, посмотришь на поднимающийся дым и вспомнишь обо мне!»
Был полдень, мы вышли из одного берлинского музея, куда он ходил, чтобы попрощаться с дорогим ему «Воином» Рембрандта, в бронзовом шлеме, с исхудалыми щеками, скорбным и волевым взглядом. «Если когда-либо в своей жизни мне будет суждено выполнить дело, достойное мужчины, - прошептал он, глядя на охваченного отчаянием воина, - я буду обязан этим только ему».
Читать дальше