Вдруг вокруг него делается свободно.
Откуда-то приближаются двое молодых мужчин.
— Где тут принимает врач? — спрашивает он.
По-польски:
— Gdzie jest przychodnia lekarska?
Потом — в основном, чтобы потянуть время, — на идише:
— Я ищу ГОСПОДИНА ДОКТОРА. Кто-нибудь может подсказать, где он?
Один из молодых людей вроде бы понимает его и неуверенно показывает в глубину коридора. Направляясь туда, Адам думает, что вряд ли выберется живым.
Однако в конце коридора оказывается нечто похожее на приемную; люди сидят или полулежат на полу перед закрытой дверью. Он подходит к двери и тянет ее на себя, готовый встретить испуганный взгляд врача, обследующего пациента. К его изумлению, в кабинете никого нет. Совершенно обычный кабинет с письменным столом и стулом, возле стола — шкаф с полками, на полках — миски, перевязочные материалы и какие-то безымянные бутылочки. Адам открывает дверцы шкафа и выдвигает ящики; не разбирая, набивает карманы пузырьками, банками и пакетами с бинтами; потом пятится в коридор и направляется в ту сторону, откуда пришел.
Но теперь на его лучезарную улыбку никто не отвечает. Какой-то старик, которого он хочет обойти, открывает рот и кричит.
Адам пускается бежать, не глядя под ноги. В конце коридора он замечает женщину, задремавшую на деревянном табурете, голова — он замечает лишь копну волос, обвязанную чем-то вроде косынки, — свесилась до колен. На полу рядом с женщиной стоит сумочка — настоящая дамская сумочка. Большая, простенькая, из выцветшей кожи и с замочком вроде того, какой был на сумочке Юзефины Жепин, когда они вдвоем гуляли по воскресеньям вверх-вниз по Пётрковской. Внезапное воспоминание о матери, которую он едва помнил, подсказывает Адаму решение. Не успев осознать, что делает, он хватает сумочку и бросается вниз по лестнице. Краем глаза видит, что мужчины в шапках с ушами бегом поднимаются по той же лестнице, в лаве взволнованных голосов, но они опоздали — уходят не в те двери, он понимает, что успеет сбежать вниз до того, как они вернутся; еще два шага — и он внезапно оказывается на улице.
Францисканская. Белизна снега режет глаза.
Грязное вязкое месиво. Пустые фасады.
Метрах в десяти, между двумя домами, открывается проход, ведущий во внутренний дворик. Когда-то все внутренние дворы в гетто обнесли высокими дощатыми заборами, но теперь эти заборы свалены, порублены и растащены на дрова. За сплошными фасадами зияют противопожарные разрывы, иногда шириной с авеню; они открывают беглецу свободный проход из одной части гетто в другую. Но эти тайные пути известны лишь тем, кто жил здесь задолго до появления заграждений. Задолго до самого гетто.
Женщину в косынке и с сумочкой из колонии на Францисканской звали Иреной, но все всегда называли ее «Маман», выговаривая это слово не на французский манер, а ставя ударение на оба слога: «Ма-ман! Ма-ман»!
Эхо этого зова прошло через все детство Веры Шульц, оно звучало на лестнице, под высокими сводами которой длился и длился грохот идущих мимо дома трамваев, через пустые комнаты просторной квартиры на пражских Виноградах, наполнявшейся после обеда теплым солнечным светом и тиканьем и щелканьем часов. Просидев утро за роялем, Маман всю вторую половину дня пребывала в изнеможении. Она жаловалась, что от жары у нее разыгралась мигрень, и мазалась дорогими кремами, чтобы не пересыхала кожа. Сидя на широкой кровати, она забавляла детей, вплетая разноцветные ленты себе в волосы. У Маман были густые, волнистые, почти курчавые волосы, которые, после некоторых усилий, она могла уложить как хотела. Маман уходила в гардеробную и выходила оттуда в теннисной юбке и шляпке как у Мэри Пикфорд, или же одевалась как супруга президента Бенеша — английский костюм в талию и шляпка в военном стиле.
То, что мать постоянно где-то пропадала и возвращалась немного другой, даже если просто переодевалась для своих фортепианных вечеров, рано привило Вере страх того, что однажды Маман уйдет навсегда. Ведите себя хорошо, и я никуда не исчезну, в шутку говаривала Маман, но дети — кроме Веры в семье были еще двое братьев, Мартин и Йосель, — не верили ей. Они уже знали, что мать всегда так или иначе уходит от них.
Арношт Шульц любил жену скорее прагматично — как любят и берегут обожаемое драгоценное украшение. По его словам, у Маман не было хороших или плохих дней — у нее были разные роли (ведь она артистка), и членам семьи предписывалось уживаться с ними со всеми; он мог сказать: «Дети, не мешайте Маман», если Вера или ее братья вдруг начинали громко говорить за столом или слишком шумно играли в своих комнатах.
Читать дальше