Арношт, не раз заходивший за обойную стену, уверял: состояние Маман не хуже, чем можно было ожидать. Он вынул канюлю из предплечья жены, и несколько дней она даже сидела с ними за столом. Вера размачивала в супе сухари и совала ей в рот; мать сосала их, с обращенным внутрь себя взглядом, втягивая исхудавшие щеки, пытаясь понять, что за удивительное сокровище опустилось ей на язык. Но она глотала всё, и несколько секунд как будто радовалась тому, что попало ей в желудок, и шуму и движению вокруг себя.
Однако видимость обманчива. Может быть, семью ввело в заблуждение то, что Маман вообще выжила там, «за обоями». Вскоре стало ясно: почки Маман не справляются с пищей, которой ее кормят. Устроенный Арноштом примитивный диализ не действовал, рана в животе, через которую поступал диализный раствор, распухла, кожа на животе воспалилась, у матери начался жар.
Вера всю ночь не спала в ожидании «кризиса», после которого, может быть, жар начнет спадать. Но никакого «кризиса» не наступило. Температура, конечно, спала, но Маман так и не очнулась. Пульс бился слабо, ей стало трудно дышать, сердечный ритм был неровным.
Когда Маман умирала, они все сидели рядом с ней. Вера рассказывала матери, как они в последний раз вместе гуляли в Ригер-парке, о птицах, которые взлетали с деревьев прямо в сумерки, накрывая Прагу вторым небом поверх остроконечных крыш и медных башен; на какой-то миг показалось, что Маман слабо улыбнулась и сжала пальцы Веры, державшей ее за руку. Потом ее дыхание стало замедляться и наконец совсем остановилось. Маман вытянула себя из тела, как вытягивают себя из испачканной одежды, до которой неприятно дотрагиваться; а когда с раздеванием было покончено, лицо осталось лежать — спокойное и тихое, словно никто никогда не дотрагивался до него.
Они похоронили Маман на восемнадцатый день нового, календарного 1943 года, в ясное морозное утро; низко висело светлое солнце, его дымный свет лился через верх ограды. Главный вход на большое кладбище Марысина был раньше на Брацкой, в северо-восточном конце гетто, но так как теперь эта улица находилась на арийской территории, кладбищенская контора открыла маленькие ворота в западной части кирпичной стены, возле Загайниковой; через эти-то ворота они и вошли с телегой, которую разрешили нанять профессору Шульцу.
В тесных стенах раскинулся город мертвых. Слева от дорожки, начинавшейся у маленького морга, тянулись длинные ряды земляных валов, бело сверкая инеем в распухшем бело-голубом солнечном свете.
За каждым валом скрывался ряд могил — некоторые уже засыпанные, некоторые еще ждали своих мертвецов. Могилы начали рыть еще в ноябре, рассказал Юзеф Фельдман, пока они перекладывали обмытое и завернутое в саван тело с телеги в тачку, на которой мертвецов везли по кладбищу. Все помнили, что было год назад, в январе-феврале, когда депортации только начались; людей загнали в нетопленый барачный лагерь и успели заморозить насмерть — а депортационные поезда так и не пришли. Той зимой земля промерзла так глубоко, что в нее невозможно было воткнуть лом, и могильщикам пришлось складывать трупы штабелями в ожидании оттепели.
Юзеф Фельдман рассказывал обо все этом без печали, но с какой-то нежностью, свойственной тем, кто изо дня в день имеет дело с мертвыми, однако Вера почти не слушала старика. Идя за окованным железом, ритмично поскрипывающим колесом тачки, за раввином, проводившим похороны, за отцом и братьями, она видела в отдалении горстку могильщиков с тачками, мотыгами и лопатами. Очертания могильщиков почти растворялись в молочно-белом морозном тумане — казалось, они парят над поверхностью земли. Потом для Веры все как будто смешалось: ритмичный скрип колеса, бесконечные ряды безымянных могил, ледяной ветер, который кусал щеки и высекал из глаз колючие слезы.
Наверное, открытое пространство стало ей непривычно. Она долго находилась в гетто, где все было темное и тесное; куда бы человек ни пошел, ему приходилось то горбиться, то давать место другим. По сравнению с этим расстояния, царившие здесь, на кладбище, казались Вере почти невозможными; ей не верилось, что мертвых стало так много.
* * *
Пишущая машинка еще стояла на столике, когда она вернулась с кладбища, но на койке рабби Айнхорна лежал теперь другой человек и смотрел на нее пустым равнодушным взглядом. Возле пишущей машинки стоял чемоданчик с обитыми металлом уголками — в нем были талес и книги раввина. Впоследствии Вера не раз думала, что было бы, не открой она в тот день чемодан. Так много людей умирало, и все они оставляли после себя какие-то ненужные вещи. Под конец само это понятие утратило смысл: как можно говорить об оставшейся после кого-то личной собственности, если сама смерть перестала быть личным делом?
Читать дальше