Война была бы одинаково утомительной и каждый новый день напоминал бы предыдущий, если бы не одна деталь: дело медленно шло к зиме. Этель смотрела на Жюстину, сидящую возле окна в уцелевшем кресле: она разглядывала пейзаж — красные крыши, пальмы, кран над домами, руины маяка, горизонт стального цвета. Пейзаж умиротворяющий, неосязаемый, вдохновляющий на написание стихов, едва присыпанный жемчужинами холода. Справа, над мукомольным заводом, виднелась высокая мачта американского парусника, потопленного немцами в начале оккупации; она была как мольба о высшей жалости, как крыло альбатроса, сожженного мстительным солдафоном.
Отовсюду доносился шепот. Этель казалось, что она очутилась на острове, на расстоянии, достаточном, чтобы рядом не было никаких трагедий, но при этом все случалось так близко, что волны жестокости докатывались и до нее — долетал запах гари, парализуя волю и воображение.
Она ничего не могла с этим поделать. Вокруг судачили о таинственной армии, сопротивлении патриотов, о британских солдатах, которых якобы сбрасывали с парашютами над деревнями. Но где были эти деревни?
Иногда ей хотелось музыки, но не просто услышать ноктюрн или сыграть его самой. Это была физическая потребность, причинявшая боль где-то внутри. Два-три раза она почти решилась сесть за старое фортепиано Мод; его клавиши из слоновой кости так стерлись, что их запросто можно было использовать на кухне вместо серебряных ножей. Но дело было, конечно, не в фортепиано, а в желании. «Играй, красавица! А я буду петь» — сказала бы Мод. И Этель раздумала.
Когда, через некоторое время после того как Этель возобновила визиты на виллу «Сегодня», Александр узнал об этом, он опустил голову: какая-то добрая душа нашептала ему, что Мод бродит по дворам в богатых кварталах, поет арии и подбирает то, что бросают ей из окон. Ужасно. Может быть, Александр, закрыв лицо, украдкой даже пустил слезу, — по крайней мере, Этель хотелось в это верить.
Шепот принимал обличье ложных новостей: их передавали друг другу, ловили в радиоприемниках… Союзные войска начали теснить японцев на Тихом океане. Канадцы отправили свои части. Папа провозгласил… Началась высадка в Калабрии, в Греции… Жюстина глотала сплетни, жила ими, и как только Этель приносила их домой, глаза матери загорались лихорадочным огнем. Она словно брала реванш за те годы, когда была вынуждена молча присутствовать на воскресных собраниях; там она могла лишь робко прошептать: «Эти Шемен, Талон, я их не люблю». Или пожимала плечами, слушая, как Александр критикует социалистов и анархистов: «Ты всегда всё преувеличиваешь!»
Время от времени по городу прокатывалась волна арестов. Узников держали в отеле «Эксельсиор», недалеко от вокзала, допрашивали, избивали, казнили. В подвалах «Эрмитажа» — дворца, где Александр и Жюстина познали любовь, — по ночам теперь пытали: люди выли от боли, как собаки, им вырывали ногти, женщин насиловали, засовывали в них палки, прижигали груди паяльной лампой. Жюстина никогда об этом не говорила, хотя слухи должны были докатиться и до нее; если Этель спрашивала, она отводила взгляд. Казалось, на город слетелись демоны и властвуют в нем. Иногда Этель наталкивалась на патруль: солдаты в серо-зеленых шинелях ритмично вышагивали по улице. Они были совсем не похожи на милых итальянских петушков с ранцами, помогавших ей оттаскивать в сторону велосипед.
Однажды Этель получила письмо. Его принес ей старик, бывший посол Соединенных Штатов, ирландец по фамилии О'Гилви, живший в особняке по соседству. С заговорщическим видом он протянул Этель перевязанный веревочкой плотный конверт без имени получателя. Она вытащила письмо и узнала красивый округлый почерк Лорана. И спрятала конверт в карман пальто, продолжая начатую консулом игру. Мужчина произнес шепотом: «Скажите родителям — из города нужно уезжать. Граждане британского происхождения [57] В описываемые годы остров Маврикий официально являлся британской колонией.
больше не могут чувствовать себя здесь в безопасности, вам надо спрятаться в горах». И не дожидаясь ответа, повернулся на каблуках, как будто подчеркивая: больше видеться они не должны.
В письме Лоран, по своему обыкновению, рассуждал о пустяках. Касался политики, критиковал слепоту правительств, допустивших непоправимое. Смеялся над завсегдатаями салона на улице Котантен — Талоном, генеральшей Лемерсье. В его словах чувствовалась досада, как если бы он писал самому себе. Ничего о своей жизни, о том, где он теперь. Война. Неподходящее время для подробных рассказов.
Читать дальше