Мотки колючей проволоки опутывали парки, поросшие мимозой холмы, пляжи. Щели между камнями набережных засорялись во время морских приливов. На мысу, где прежде Этель любила наблюдать за набегающими волнами и купаться между скал, она однажды увидела солдат, сооружающих подобие платформы для орудия, которое двигалось по рельсам. Окна семинарии были заколочены, священников в сутанах вывезли солдаты и вольноопределяющиеся. И почти везде на стенах и крышах была натянута маскировочная сетка. Оливковые поля заминированы. Таблички с надписями на двух языках грозили смертью всем нарушителям. После шести вечера — светомаскировка. Как-то раз, когда Этель поднималась по лестнице, прилетевшая снаружи пуля продырявила слуховое окно шестого этажа и засела в стене. Теперь, спускаясь вниз, она не могла удержаться, чтобы не вложить кончик пальца в стену, желая ощутить металл, который ее чуть не убил.
Сирены начинали выть одновременно на всех городских крышах, нужно было при свете свечи спуститься в подвал и сидеть там до отбоя. Поначалу Жюстина пыталась тащить за собой и супруга, но вскоре он наотрез отказался, предпочитая оставаться наверху, сидеть, вцепившись в подлокотники кресла. «Идите, если хотите; лучше я умру на свободе, чем погибну под завалами, как крыса!»
От бомб англичан и американцев никто не погиб. Но смерть все равно приближалась — от голода, удушья, несвободы, невозможности мечтать. Вдалеке, за красными крышами, между пальм, синело море. Этель часами смотрела на него из окна родительской комнаты, словно чего-то ожидая. Торчащий между ангаров башенный кран, затопленные у входа в порт корабли. Маяк, который больше не зажигали по вечерам. Пустые рыночные прилавки. Те же блуждающие по аллеям тени, — правда, теперь отбросы и гнилые коренья продавались за деньги. В садах поедали друг друга бродячие коты. Голуби исчезли, а клетки, расставленные Жюстиной вдоль водосточного желоба, привлекали только крыс.
Этель снова встретила Мод — в подвале здания на бульваре, уступами спускающемся к морю. Она не видела ее шесть лет, показавшихся ей вечностью, и теперь как будто вернулась во времена своего отрочества. Где живет Мод, ей рассказала Жюстина. Здание принадлежало ворчливому русскому старику по фамилии Филатьев; он занимал второй этаж, а первый и подвальное помещение сдавал внаем таким же старикам, как он сам, безденежным, но сохранявшим достоинство. Комната у каждого жильца была своя, а ванная и кухня — общие. Просторно, неудобно, зимой холодно, летом жарко, однако Мод встретила Этель с явной радостью, свидетельствующей о ее давней привязанности к ней. Быть может, она действительно испытывала теплые чувства к дочери человека, которого любила — в те времена, когда он что-то собой представлял. Она даже поцеловала Этель — сразу же, как только открыла дверь, без малейшего колебания, словно каждый день ожидала ее визита. Этель внутренне напряглась: ей было неприятно прикосновение к увядшей, множество раз подтянутой коже, не хотелось ощущать запах рисовой пудры, скрывающей веточки морщин вокруг глаз и рта, чуть липкую помаду на губах, в которую Мод для стойкости добавляла жир (об этом часто говорили до войны, вспоминая ее вечное безденежье).
В комнате с низким потолком царил полумрак, пахло кошачьей мочой и нищетой. Там действительно жили кошки. Бегали повсюду, как пугливые тени, шныряли по комоду, между ножек старого расстроенного фортепиано. «Мимина, Рама, Фолетта! Выходите-ка и посмотрите, кто здесь! Ну же, посмотрите, это Этель, она вас не съест!» И тут же извинилась: «Им бы лучше бегать снаружи, в саду, там тепло, но что делать! Здесь живут дикари, приманивающие их, чтобы продать на вивисекцию. У меня уже двух убили, поэтому я и держу их взаперти». И добавила шепотом: «Я его знаю, негодяя, который это сделал, но не могу ничего доказать, мы ведь живем в веселое время, сама понимаешь». Она осталась прежней, немного сумасшедшей, но все такой же забавной и энергичной. Пережившая бурные годы и сохранившая столько внутреннего огня, что возникало сомнение: а завершилось ли то далекое время? Трудно было представить, что где-то далеко, вдали от этой лачуги и этого серого города, на другом краю горизонта, например в Мостаганеме, продолжают жить мужчины и женщины, наслаждаясь звуками кекуока и польки, празднуя бесконечный праздник, и что где-то на премьере «Болеро» поднимается красный занавес! «Она ни в чем не виновата, — думала Этель. — В ней есть какое-то целомудрие, аппетит к жизни, оправдывающие любые ее чудачества и ошибки прошлого».
Читать дальше